Джозеф Антон
Шрифт:
В обоснование своего беспокойства Сонни прислал в офис Эндрю вырезки о Кашмире из индийских журналов и газет. В «Гаруне» имелись персонажи по имени Батт[116] — а ведь недавно в Кашмпре повесили некоего Батта, «о чем Салман наверняка должен был знать». Итак, «Батт», девичья фамилия его матери и вообще самая распространенная в Кашмире в разом написании — «Батт» или «Бхатт» — фамилия, в «Гаруне» не принадлежащая никакому повешенному, а превращенная в имя добродушного водителя почтовой кареты, а затем в имя гигантского механического удода, несет в себе опасный политический заряд? Это было нелепо, но Сонни был настроен абсолютно серьезно. Эндрю заметил ему, что он ведет себя не совсем так, как должен бы вести себя старый друг Салмана, и Сонни ответил: «Не понимаю, при чем тут дружба». Затем добавил: «Эндрю, никто на свете не понимает эту книгу так хорошо, как я». Эндрю с похвальной сдержанностью отозвался на это: «Салман, я
Все это Эндрю пересказал ему из нью-йоркской уличной телефонной будки после того, как вышел из офиса Сонни. Он сказал Эндрю: «Пожалуйста, поднимись к нему опять и соедини меня с ним по телефону». Сонни взял трубку и выразил «уверенность», что разногласия можно будет уладить, когда ему удастся прилететь в Лондон, чтобы их обсудить. Но дело уже зашло слишком далеко.
— Сонни, я хочу получить от вас ответ, — сказал он. — Вы опубликуете мой роман в таком виде, в каком я его написал? Да или нет?
— Дождитесь, когда я прилечу, и мы поговорим, — повторил Сонни.
— Тут не о чем говорить, — возразил он. — Вопрос один: напечатаете вы его так, как он написан?
— Нет, — ответил Сонни, — в таком виде — нет.
— Тогда, — сказал он старому другу, — разорвите, пожалуйста, договор, который лежит перед вами на столе.
— Хорошо, — промолвил Сонни, — если вы так хотите, Салман.
— Я этого совсем не хочу, — сказал он. — Но я хочу, чтобы кто-нибудь опубликовал мою книгу, а не какую-то там гребаную книгу, какую вы пишете у себя в голове.
— Хорошо, — повторил Сонни, — тогда порвем.
Он узнал, что за некоторое время до этого вопрос о публикации «Гаруна» рассматривался на заседании совета директоров британского филиала «Рэндом хаус». Подавляющее большинство проголосовало против.
В другой вселенной пришло время чемпионата мира по футболу. Билл Бьюфорд, уже начавший писать книгу о футбольных хулиганах, полетел на Сардинию на матч Англия — Голландия, полетел не ради футбола, а потому, что грех было пропустить такие роскошные стычки между противоборствующими бандами громил. В тот вечер в британских вечерних теленовостях потасовки на Сардинии шли первым номером. Войско британской шпаны, скандируя «Англия!», надвигалось на камеру со вскинутыми кулаками, с поднятыми дубинками. И в самом центре первой шеренги британского хулиганья, вопя и скандируя наравне с остальными, шел редактор журнала «Гранта» — он вывел «новую журналистику» с ее установкой на личное участие в событиях на такие рубежи, о каких Джордж Плимптон и Том Вулф, возможно, и не мечтали. Позднее в тот вечер британских фанатов атаковала итальянская полиция, и многим сильно от нее досталось — в том числе Биллу, которого несколько раз ударили по почкам, когда он в позе эмбриона лежал на тротуаре. Несмотря на полученные травмы, по возвращении в Лондон он рьяно занялся спасением литературной карьеры друга.
«Гаруну» нужен был издатель. Лиз Колдер сказала, что «Блумсбери» состязаться за эту книгу не захочет. Кристофер Синклер-Стивенсон, который совсем недавно создал свое маленькое независимое издательство, отказался на том основании, что оно у него «только-только оперяется». Кристоферу Маклехозу из «Харвилла» не дал предложить себя в качестве издателя «ХарперКоллинз» Мердока — главный акционер «Харвилла». «Фейбер энд Фейбер» — это был возможный вариант. Но сильнее всего хотел получить книгу Билл для «Гранта букс» — нового издательства при журнале «Гранта». «Тебе нужен человек, который издаст тебя совершенно нормально — то есть ярко, волнующе, искрометно, как того заслуживает твоя новая книга, — сказал он. — Тебя надо снова представить читателю именно как писателя, для этого-то я и хочу взять у тебя эту книгу». До того как появилась возможность издать «Гаруна», Билл предлагал позволить Блейку Моррисону написать его авторизованную биографию, чтобы читатели переключили внимание со скандала на самого человека. Он отказался, не желая выставлять напоказ свою личную жизнь, хоть и понимал: Блейк отличный писатель и справился бы с делом прекрасно. И если когда-нибудь придет время о нем написать, он хотел бы сам быть автором. В один прекрасный день, сказал он Биллу, я сам за это возьмусь.
Но теперь мысль о биографии отошла на второй план. Билл упрашивал Гиллона разрешить ему опубликовать «Гаруна». Его энтузиазм был и лестным, и убедительным. Книги издательства «Гранта букс» распространялись через «Пенгуин». Это, сказал Гиллон, могло бы стать «элегантным решением». Разрыва с «Пенгуин», который мог бы произвести неблагоприятное впечатление на публику, в этом случае не происходило, и вместе с тем люди из «Пенгуина» оказывались вовлечены только косвенно. Вдруг все в «Вайкинг — Пенгуин» с энтузиазмом поддержали этот вариант. Так они могли сохранить лицо. Билл сказал, что отклик менеджеров по продажам «Пенгуина» был «весьма положительным».
Гита Мехта сказала общему другу: «Мне кажется, он сейчас не очень к нам расположен».
Он скучал по Мэриан. Он знал, что не должен пытаться ее вернуть после всего, что произошло, после «операции ЦРУ» и «черного дневника», но все равно скучал по ней телом и душой. Когда они говорили по телефону, они ругались. Разговоры начинались с добрых пожеланий и кончались пожеланиями сгинуть к чертовой матери. Но любовь — что бы он ни понимал под этим словом, что бы она под ним ни понимала, — слово «любовь» все еще витало между ними. Его мать перенесла десятилетия брака со своим сердитым, разочарованным, пьющим мужем благодаря тому, что в противоположность памяти называла «беспамятью». Просыпалась каждое утро, не помня того, что произошло накануне. Он тоже, казалось ему, быстро забывал плохое — просыпался, помня лишь то, по чему томился. Но действий, к которым подталкивало томление, не совершал. Она улетела в Америку, и это было к лучшему.
Он понимал, что на глубинном уровне сильно угнетен неослабевающей тяжестью событий и что его реакции на окружающий мир стали ненормальными. «Не смейся надо мной, — сказал король Лир Корделии. — …Я не совсем в своем уме»[117]. Может быть, он видел в Мэриан, в ее физическом облике свою прежнюю жизнь, то обыкновенное, чего нынешнее необыкновенное его лишило. Только это, видимо, от их любви и осталось. Это была любовь к исчезнувшему «вчера», тоска дня наступившего по дню прошедшему.
Он знал, что разлом в нем усиливается, что растет разрыв между тем, как должен поступать «Рушди», и тем, как хочет жить «Салман». Для телохранителей он был «Джо», некое существо, которое их заботами должно было оставаться в живых; в глазах друзей, когда он получал возможность в них заглянуть, читалась тревога — страх, что «Салман» будет раздавлен грузом случившегося. «Рушди» — дело совершенно иное. «Рушди» был псом. «Рушди», как в частном порядке говорили многие известные личности, в том числе принц Уэльский на обеде с его друзьями Мартином Эмисом и Клайвом Джеймсом, особой симпатии не заслуживал. «Рушди» заслужил все, что с ним произошло, и должен был что-то сделать, чтобы исправить огромный вред, который нанес. «Рушди» должен был перестать настаивать на публикации своих книг, прекратить разговоры о принципах, о литературе, о своей писательской правоте. «Рушди» многие ненавидели и мало кто любил. Он был чучелом, пустой оболочкой, недочеловеком. Тем, кому — или чему — надлежало только покаяться.
Рути Роджерс, совладелица лондонского ресторана «Ривер кафе», устроила праздник по случаю его дня рождения. Примерно дюжина его ближайших друзей собрались под пристальными взглядами девяти оттисков портрета Мао работы Энди Уорхола в громадной гостиной дома Роджерсов на Ройял-авеню, в этом ослепительно освещенном белом пространстве с высокими незанавешенными окнами, которые стали настоящим кошмаром для Особого отдела. До фетвы Рути и ее муж, архитектор Ричард Роджерс, были его хорошими знакомыми, и не более того, но их щедрые, любящие души побуждали их завязывать с приятелями, попавшими в беду, более тесную дружбу, делать для них гораздо больше, чем те просили. Он был человеком, нуждавшимся в объятиях и прикосновениях, и в тот вечер он их получил очень много. Он был рад, что его друзья щедры на объятия и поцелуи. Но он видел себя отраженным в их глазах и понимал: с ним неладно.
Ему становилось ясно, что возможности языка ограниченны. Он всегда верил в его всесилие, в мощь словесности. Но язык не мог выручить его из этой беды. «По совести говоря» и «Ничего святого?» ничего не изменили. Его пакистанский друг Омар Номан хотел собрать группу людей из «нашей части планеты», чтобы объяснить иранцам: они «осудили невиновного». Его индийский друг, видный юрист Виджай Шанкардасс, считал, что свою роль в решении проблемы должны сыграть индийские мусульмане. Виджай вызвался поговорить с некоторыми лидерами, в том числе с Саидом Шахабуддином, добившимся запрета «Шайтанских аятов» в Индии, и с Салманом Куршидом — «не с тем Салманом», — которого имам Бухари из делийской мечети по ошибке заклеймил во время пятничного богослужения.