Египетское метро
Шрифт:
– Не хочешь – как хочешь, – сказала цыганка Тягину и присоединилась к шумной ватаге товарок у дверей магазина.
Чувствуя легкую досаду от того, что цыганка не успела сказать больше, Тягин поблагодарил избавителя коротким кивком.
Он почему-то думал, что дом Хвёдора стоит в двух шагах от моста, за ближайшим углом, а оказалось, что от моста еще надо было идти и идти. К нужному двору в раскисшем от края до края переулке вышел в перепачканной обуви, с мокрыми ногами. В своей московской жизни Тягин как-то совсем отвык от таких пейзажей. Всё вроде бы хорошо знакомое, но, однако же, какая ужасающе грязная дыра! К тому же Хвёдора он не застал. Глупое минутное облегчение сменилось злым раздражением: придется переться сюда еще раз.
Домой Тягин вернулся усталым и замерзшим. Переодевшись и выпив чаю, взял тверязовскую рукопись и залез под одеяло. Плотные, желтоватые, чуть ворсистые листы (где он бумагу-то такую древнюю взял?), машинописный текст. И конечно, первый экземпляр, он же, скорее всего, единственный. Саша Тверязов. Этим всё сказано.
Как там, он говорил, называется? Хроники? Ладно, хроники так хроники, разберемся.
Отвел первую, всю в росчерках, страницу.
Затворничество Фомина становилось отчасти понятным Фомскому всякий раз, когда он взбирался к нему на седьмой этаж по самой крутой, самой грязной и – когда перегорали лампочки – самой темной из всех известных ему лестниц. Фомский и сам, предвидя трудности возвращения, сто раз подумал бы, прежде чем отправиться в путь.
Открыла домработница Фомина Марина – бойкая крашеная блондинка.
Зазвонил телефон. Это же надо: Тверязов.
– Как там мой роман? Идет?
– Ну и чуйка у тебя. Не поверишь, но вот только что, минуту назад начал.
– Ну
– Нет уж, я почитаю. Не мешай мне.
Тягин дал отбой.
Открыла домработница Фомина Марина – бойкая крашеная блондинка.
Опять телефон. Филипп.
– Завтра после пяти придем смотреть квартиру – вы будете?
– Думаю, да.
– Заметано. Тогда до завтра.
Открыла домработница Фомина Марина – бойкая крашеная блондинка.
Телефон. Опять Тверязов.
– Я чего звонил-то. Не хочешь в субботу на Староконный сходить, проветриться?
– Можно.
– Так я еще позвоню?
– Хорошо.
Ловко как обложил, усмехнувшись, подумал Тягин. Теперь хочешь не хочешь, а к субботе что-то придется прочесть. Он отложил телефон, и крашеной блондинке Марине с приставшей к ней фамилией Фомина пришлось открывать дверь в четвертый раз.
III
– Кофе? Чай? – спросила она с порога.
– Потом. Дай отдышаться, – ответил Фомский и прошел в комнату.
Фомин с книжкой лежал в халате на своей более чем двуспальной кровати.
– Привет, Фома, – поздоровался Фомский.
– А, Фома! Привет, – отозвался Фомин и обратился к вошедшей Марине: – Принеси нам мадеры и еще чего-нибудь.
Марина, кивнув, исчезла.
– Что читаем?
– Роман Гаденыша.
– Как?
– Гаденыш. Новый писатель. Наш, местный. Возможно, псевдоним. Я, точка, Гаденыш.
– Ну и как?
– Ничего. «Человек-удав» называется. Терпимо. Лучше предыдущего.
– И о чем там речь?
– Человек-удав, его зовут Станислав, питается людьми. Знакомыми и работниками коммунальных служб.
Он их вызывает на дом, как пиццу. Вообще-то, он писатель и на тот момент пишет роман о писателе. У него мягкие кости черепа и, очевидно, всего прочего. Он сразу обхватывает пастью голову и потом лежит в кухне на полу и заглатывает жертву всё глубже и глубже. Происходит это довольно долго. Приляг.
Фомский подошел и прилег в ногах у Фомина.
– Сначала жертва кричит, просит о помощи, а потом, смирившись, начинает, уже изнутри, рассказывать свою жизнь, в некотором смысле исповедоваться. Постепенно речь жертвы становится все глуше и тише…
Фомский, прикрыв глаза, почесывал лоб над бровью (кухня, сумерки; в углу темнеет что-то вроде большого свертка; еле заметное движение, шур-шур, и далекий сдавленный голос, слов не разобрать).
– …пока не затихает совсем. Такое вот познавательное пищеварение. Ничего, читать можно. Предыдущий, «Женщина – паяльная лампа», был послабее.
Вошла Марина и поставила между ними поднос с бутылкой португальской мадеры и блюдом с сушеными фруктами и орешками.
Фомин не выходил из дому несколько лет, с тех пор как его единственная разбогатевшая в браке сестра, десять лет назад уехавшая в Испанию, взяла на себя все расходы по его содержанию. Всегда имевший склонность к такому образу жизни, он, впрочем, сдался не сразу и еще целых полгода продолжал ходить на службу в гимназию, но с того дня, как уволился, больше из квартиры не выходил. Время от времени он порывался прервать свое затворничество, приурочивая это событие то к первой годовщине, то ко второй, а то и еще к чему-нибудь, но всё как-то не складывалось. Последний раз он назначил выход на начало весны и продвинулся дальше, чем всегда, то есть до самой двери. Он уже натягивал с Марининой помощью пальто, когда вдруг, сославшись на дурноту, передумал. Выход был перенесен на конец весны – начало лета.
И вот, в середине мая Фомин и Фомский лежали на кровати, попивали замечательную мадеру, и на этот раз у Фомского были основания полагать, что выход состоится.
– Ты по делу или так?
– И так, и так.
– Интересно, – промолвил Фомин и закурил маленькую сигарку.
Помолчали. Три книжных шкафа, шифоньер, комод, еще две этажерки с книгами, кресло, столик, кушетка, два глухо зашторенных окна, ковры – ничего, как и следовало ожидать, не изменилось, и взгляд Фомы, пройдясь по комнате, вернулся к Фоме.
– Ты ведь собирался где-то в этих числах выйти, помнишь?
Фомин вздохнул и задумчиво покивал.
– Да… но… – опять вздох, – ой, не знаю…
– У тебя появился повод, – сказал Фомский. – С тобой хочет поговорить Вера.
Фомин поднял брови.
– Есть телефон. И она может зайти, – сказал он. И добавил: – В крайнем случае.
– Может. Но не хочет. Она хочет, чтобы ты приехал к ней. Завтра.
– Она с ума сошла? С чего вдруг? Я…
В комнату вошла Марина. Широко расставив ноги, она наклонилась и провела ладонями вниз по черным кожаным брюкам, потрясла ногами, расправляя складки (и все-таки: спит он с нею или не спит?), сдула со лба челку и сказала:
– Я могу идти? Кофе в кухне на столе.
Фомин кивнул.
– До понедельника, – сказала Марина и вышла.
Фомин вопросительно уставился на Фомского.
– Пропал Сыч, – наконец сообщил тот.
– Давно?
– Неделю назад.
– Ну и?
– Фома, я ничего толком не знаю. Мне вчера позвонила Вера, сообщила, что пропал Сыч, и попросила, я бы даже сказал, потребовала, чтобы ты пришел к ней. Всё. Если хочешь, можешь ей позвонить, но я думаю, что она будет стоять на своем, то есть на том, чтобы ты приехал к ней. По-моему, у нее истерика.
– Ерунда какая-то, – сказал Фомин; он погасил сигарку, лег на спину и, заложив руки за голову, прикрыл глаза.
– Да… что ж… видно, судьба, – тихо произнес он минуту спустя.
– Значит, я могу ей сказать, что завтра ты будешь?
– Только при одном условии: один я не поеду, поедем с тобой.
– Хорошо, я ей скажу.
Когда через полтора часа Фомский уходил, они договорились с Фоминым вечером созвониться и условиться о времени встречи.
Выражение лица при этом у Фомина было очень грустным.
Чтобы стало понятно, почему Фома так легко согласился выйти из дому после нескольких (четырех? пяти? – я уже счет потерял) лет самоизоляции, надо бы, хотя бы в самых общих чертах, рассказать довольно запутанную историю его отношений с Верой и ее пропавшим мужем. Надо бы, конечно, но мне, честно говоря, лень. Если только очень коротко, по пунктам. Ну, в общем, когда-то Сыч и Фома крепко-крепко дружили (я в их компанию попал гораздо позже). До тех пор пока Сыч не познакомился с Верой. Фома увел Веру у Сыча, и они поженились. Потом Веру потянуло за границу, в Америку. В самый последний момент Фома передумал и решил никуда не ехать. Думается, что к тому времени он к Вере остыл и предпочел такое вот романтическое завершение их совместной жизни: дескать, она туда, а ему, не нашедшему в себе сил расстаться с родиной, пришлось остаться здесь. Как говорится, с глаз долой – из сердца вон, но только в облагороженном, возвышенном смысле. Не вышло. Вера наотрез отказалась ехать без Фомы. Вскоре они разошлись, и Вера вышла замуж за Сыча, который только того и ждал.
В конце концов всё разложилось следующим образом:
а) Вера живет в полной уверенности, что Фома погубил ей жизнь;
б) Сыч, в свою очередь, пребывает в уверенности, что, женившись на Вере, он выполнил унизительную роль запасного игрока, и изначальной причиной своих бед (жизнь у них с Верой не очень складывается) тоже считает Фому;
в) Вера утверждает и всячески дает понять, что искренне, всем сердцем привязана к Сычу, при этом, как мы помним, считая свою жизнь непоправимо загубленной, но их счастливому существованию мешает его комплекс запасного игрока (крик Веры: «Да ты же сам, сам испоганил всё что можно было своими комплексами! Сам, понял?!» Из соседней комнаты к ней выскакивает Сыч и, задыхаясь от возмущения, кричит: «Я испоганил?! Это я испоганил?! Ну ты и сука!» Через минуту хлопает входная дверь, и Вера видит в окно, как Сыч быстро пересекает двор; она обессиленно опускается на стул, ставит на стол локоть и закрывает ладонью лицо), и потому во всем винит Фому, виноватого в данном случае самим фактом своего существования;
г) все эти годы Фома чувствует себя вполне виноватым и перед Верой, и перед Сычом и как умеет пытается как-то скрасить их жизнь, в том числе выслушиванием бесконечных жалоб Веры по телефону и небольшой финансовой помощью, выделяемой им из сестринских пособий.
Кажется, так.
На следующий день мы сидим у Веры. На столе бутылка водки, нехитрая закуска; над столом дым коромыслом. Фома в распахнутом плаще и Вера в коротком летнем платье сидят
Итак, сижу, листаю журнал, о чем они там говорят, не слушаю. Заложив пальцем страницу, кладу журнал на колени и тянусь к столу за своим стаканом. Тут до моего слуха долетает странное, выпадающее, как мне кажется, из контекста, словосочетание «египетское метро». Я выпиваю, закуриваю и прислушиваюсь.
– Ну, как тебе сказать, – горячо говорит Вера (в бутылке уже меньше половины), это что-то вроде визионерской реконструкции. Оно ему явилось, понимаешь? Ты же знаешь, сейчас такое время, когда вокруг открывается масса информационных каналов…
Фома (осторожно):
– Где открывается?
Вера:
– Везде. Вокруг нас. Не придуривайся. И вот он однажды всё увидел в подробностях и потом еще видел. Ему это открывается.
Вера опрокидывает в себя треть стакана, икает, морщится и вытирает ладонью слезящиеся от дыма глаза. Между прочим, весьма недурной из себя девицей была всего лишь несколько лет назад, но:
Если уж крепких мужей, не живущих вседневной заботой,Как бы наружность свою поберечь, не сносить раньше срока,Долгий и тесный союз с алкоголем не делает краше,Что ж говорить о девицах с их нежною кожей, которымГод такой дружбы идет за все три, а кому и четыре…Странно, но у нее и сейчас еще ноги очень даже ничего; кстати, никогда не обращала на меня никакого внимания.
Фома:
– Я так понимаю, что это что-то вроде фантаз…
– Нет! – резко обрывает его Вера. – Нет! Абсолютно. Я же тебе говорю: ему открылось. Это гениальное прозрение, понятно? Гениальное! Переворот в истории! Там никаким шлиманам нефиг делать!
Фома:
– Я понял. А он много пил в последнее время?
Вера (пожимая плечами):
– Да нет… как обычно.
– А наркотики?
– Нет. Ты же знаешь, он не по этому делу. И причем здесь это?
– Просто спрашиваю.
– Это здесь ни при чем.
Фома грустно кивает.
– Нет, это и в самом деле что-то удивительное! – горячо продолжает Вера. – Как будто снисходит на него, понимаешь? Когда его слушаешь, то прямо видишь все эти станции: Луксор, Карнак, как их там еще… Если у греков был их греческий огонь, то можно допустить, что он был известен еще египтянам, и вот они использовали его как реактивную силу для своих повозок – понимаешь, да? Таким образом они пытались оживлять покойников. Там, под Долиной Царей. Они верили, что, набрав определенную скорость, можно пустить процессы вспять, воскресить умершего, и тогда уже он приобретет бессмертие. Представляешь? Ты где-то такое слышал?
– Нет, конечно. Где я еще мог такое услышать?
– Только не надо вот этой твоей иронии.
– Какой иронии, Вера? Никакой иронии. Ты только не волнуйся.
– А я и не волнуюсь. Перестань из меня идиотку делать, ладно? Я тебя не для этого позвала.
– Вера, ну зачем ты… я ничего, просто…
– Не надо! Он должен закончить вот это!
Вера со всего размаха хлопает по папке перед собой; бутылка на столе падает, я ее тут же поднимаю.
«Эге, ребята, – думаю я, – да вы, я вижу, времени тут зря не теряли».
Фома:
– А почему ты решила, что он исчез надолго? Такое ведь бывало. Может быть, надо просто подождать?
– Нет!
– Почему?
– Я говорю: нет! Я чувствую. Ладно. В общем, мы сильно поругались. Очень сильно. Ему надо помочь. Тебе недостаточно?
– Хорошо. Он что-то в последнее время писал еще?
– Да. Есть один незаконченный роман, в той комнате.
– Дай мне его почитать, можно?
– Зачем?
– Не знаю. просто так. Люблю читать.
– Бери.
– И этот с подземными поездами, если можно.
– Только ненадолго. Я сама еще не читала.
– Не читала? Откуда же ты знаешь.
– А всё рождалось вот здесь, при мне!
– Понятно. И дай мне еще адреса людей, у которых он мог бы быть.
Фома с Верой встают и выходят в другую комнату.
На обратном пути Фома уговаривает меня помочь в поисках Сыча. Я соглашаюсь. Вид у Фомы убитый, просто убитый.
– Да… – тихо произносит он. – Кажется, я влип. Выпить хочется. Давай?
Среди ночи Фомский, спавший на кушетке, проснулся от почти физического ощущения, что на него смотрят, и тихо позвал:
– Фома…
– Чего тебе? – отозвался Фома.
– Спишь?
– Нет, как видишь. Вернее, как слышишь.
– Извини.
– Ничего. Что-то хотел сказать?
– Да… Не знаю… Мне как-то не по себе…
– Плохо?
– Да. Вроде того… И еще почему-то лезет в голову египетское метро Сыча. Все эти огромные подземные станции с колоннами, стены в иероглифах, чаши с огнем… и поезда… черт бы их побрал.
– Ты уже читал?
– Нет.
– Ну в общем похоже.
– А ты прочел?
– Нет, только пролистал.
Пауза.
– Что-то мне худо, Фома…
В изголовье кровати бесшумно загорелся светильник, и Фомский увидел на высоко поднятой подушке бледное лицо Фомина, который устало и недобро глядел на него. Они некоторое время смотрели не мигая друг на друга; у Фомского перехватило дыхание.
– Тебе страшно со мной? – произнес Фомин.
– Да. Если честно.
– Мне с тобой тоже.
Фомский медленно, стараясь, чтобы под ним не заскрипела кушетка, приподнялся, сел; Фомин молча исподлобья следил за ним.
– Я хотел тебя спросить, Фома… – начал Фомский осторожно и запнулся.
– Спрашивай.
– Нет, лучше как-нибудь в другой раз.
– Спрашивай сейчас.
– Ну хорошо… – Фомский, вздохнув, опустил глаза, продолжая искоса следить за Фоминым. – Скажи, Фома, только честно… у тебя ведь под подушкой…
– Да.
– Это ведь на тот случай, если бы я подошел?
– Да.
– Только на этот случай?
– Да, – опять произнес, словно выронил, Фомин; за всё время он не шелохнулся.
– Я бы не подошел. И не подойду. Можешь быть уверен.
– Хорошо.
Помолчали.
– И что же нам делать? – спросил Фомский.
– Надо выпить. Принеси чего-нибудь.
– Ты очень бледный.
– Я знаю. Неси.
Фомский откинул одеяло, опустил на ковер босые ноги. Не сводя глаз с Фомина, поднялся и пошел в кухню. Пока он шел по коридору, его трясло от холода и страха, ему казалось, что Фомин, выскользнув из-под одеяла и прихватив из-под подушки заранее приготовленный нож, уже бесшумно бежит за ним на заплетающихся, непослушных ногах. И бежит вовсе не для того, чтобы зарезать, зарежет он потом, в самом-самом конце, а до этого произойдет что-то невыразимо ужасное. Фомский вбежал в кухню, ударил по выключателю. В стенной кладовке был целый склад самых разных вин, но сейчас требовалось что-то покрепче. Панически оглядываясь на темный коридор, Фомский открыл холодильник, выхватил бутылку джина, открутил крышку, сделал большой глоток и кинулся к буфету за стаканами. Там он сделал еще пару глотков из горлышка и замер, дожидаясь, когда начнет легчать. Дождавшись, вытер холодный пот со лба, разлил джин по стаканам, нарезал сыр и хлеб, всё поместил на поднос и понес в комнату.
IV
Утром следующего дня Тягин проснулся в панике – во сне по неосторожности он непоправимо что-то стер: то ли очень важный номер в телефоне, то ли дорогое сердцу воспоминание (возможно, и то и другое вместе)… – и поднялся затемно. Так рано на пробежку он еще не выходил. В холодном парке под сырым белесым небом было безлюдно. Заставленная кранами Карантинная гавань сияла желтыми и белыми огнями, и отсвечивающая, подернутая легкой рябью вода между причалами напоминала мелкую брусчатку.
За завтраком он подумал: а чего, собственно, тянуть? И в начале десятого уже сидел у Хвёдора. У того день был в самом разгаре: гремела музыка, свистел чайник, щелкал попугай в клетке. В синем рабочем халате, перетянутом солдатским ремнем, Хвёдор, как всегда, что-то увлеченно мастерил. У него были золотые руки и удивительная склонность к бессмысленным занятиям. Так он мог провозиться полдня, переделывая одноразовую зажигалку в многоразовую (при том, что не курил), или угробить неделю на ремонт никому, в том числе и ему самому, не нужной пишущей машинки. Впрочем, и на такие работы иногда находились заказчики. Зарабатывал он какие-то копейки, и непонятно было, на что бы вообще жил, если б не регулярные денежные переводы от сестры. Ну а деньги были известно чьи, тягинские. Лет Хвёдору было тридцать… четыре? Но уже имелись широкая седая прядь, больной желудок и изможденное лицо с малоподвижным взглядом, иногда загоравшимся фанатичным огнем.