Ego - эхо
Шрифт:
– Поздно уже, внученька, завтра, как солнышко взойдет, все и узнаешь. Светлее - виднее. Ладно?
И правда, Крошка перестала лаять, бабушка правду сказала. Она же выходила на крыльцо, с кем-то разговаривала ночью. Значит, ночью не все спят. А все равно темно и жутко. Корова замычала за Павлининым двором, значит - в Милином. У Мили корова дома. Потому что в Милин двор еще не дошли люди из колхоза - завтра дойдут. А в Павлинин дошли уже. А может, они сейчас пришли к Миле? Поэтому в Павлинином и тихо?
В Павлином теперь совсем тишина: корову забрали в колхоз и лошадь тоже. Но лошадь немножко раньше. Павлина не давала, и Айна не давал, - тащили обратно,
Айна потом пошел в колхоз, потому что они голодали. А Павлина все плакала и бранилась по-немецки. Неля ее лежала на стеклянной веранде - у нас такой нет, а утром ее вынесут голую на солнце запекать; она тонкая-тонкая и серая, как без листьев ветка, лежит на одеяле, а ручки и ножки тоже как ветки, только еще тоньше, как прутики с сучками, лежат отдельно, не шевелятся. А Неля глаза откроет и как говорит ими, а языком - нет. Я этот сахар лучше ей отнесу завтра, если бабушка пустит к ним, а то скоро Неля умрет. Папа ее уже умер. А брат их, Айна, когда приходит с работы, то молчит все, потому что ему, наверно, стыдно, что он тогда дрался из-за лошади. А теперь, может, ему и нравится в колхозе работать, потому что хлеба дают...
Павлина молчит. А что она скажет? Они умирают. Каждый день. Или она что-нибудь по-немецки ругательное скажет. Это, наверное, ночью с нею разговаривала бабушка, только бабушка сначала ойкнула, а потом шептаться стала. Павлина часто заходит что-нибудь попросить, мы считаемся богатыми.
Сейчас начну летать во сне. Я люблю летать. Страшно, а все равно хочется. Засыпать не хочется, а летать - очень. Когда летаешь, много звездочек рассыпано, а ты - над ними, ловишь их, хочешь сорвать и обжигаешься. А вот и сорвала одну! А она у меня в руках в лепешку превратилась... Да, это уже утро, оказывается, это моя бабушка сунула мне в руку лепешечку душистую, потому я и обожглась, и проснулась. Как интересно просыпаться! И не спишь уже, и еще спишь. И там, и там - хорошо, не выбрать, где лучше, чувствуешь, что живая совсем, а шевельнуться не можешь оттуда сюда. А лепешка помогла!
Сейчас побегу к Неле, она, наверное, уже лежит под солнцем, интересно на нее смотреть: и Неля, и не Неля. Та была как я - живая, бегала, а эта не шевелится, совсем как болотце, перед вечером затененное, тиной подернутое, но живая: ей в рот суп наливают. Отламываю кусочек пахучей лепешки, Павлина схватила, зажала в руке, и - в рот, а дочери не отдает. Себе в рот, и сразу глотает, глотает и давится, и слезы...
Неле бульон наливают в рот как в чашку, без глотков. Тогда я вытаскиваю мой заветный кусочек сахару. Весь. Целый. Павлина хватает и бросает его в Нелин рот. А он как в щипцах застрял, мой сахар, не двигается. И говорит Павлина мне:
– Твой дедушка паек получает, потому вы и не умираете, и в колхоз не надо идти.
Хочется сжать Нелины зубы и залепить рот рукой, чтоб сахар растаял в нем и она почувствовала, какой он сладкий! Но подходить к ней нельзя. Тиф заразный. А разве голод бывает заразным? И я смотрю тогда издали на ее глаза: они открылись и умеют разговаривать. Они говорят, что ей уже сладко. А я все равно чувствую себя виноватой. Что дедушка ездит на работу и привозит оттуда паек на поезде и сахар. Что колхоз, может быть, и плохо, раз Павлина сердится на дедушку и на меня, но она сердится и на Айну, на своего сыночка, а он там уже работает и рад этому, видно же по нему, что рад, только не
Кричу ее:
– Крошка, Крошка!
А Крошка как сквозь землю провалилась.
А бабушка мне и говорит, жалобно так:
– И не ищи, Верусенька, пропала наша Крошка, приходили ночью и утащили.
И я слышу Крошкин лай, вот она кричит, плачет совсем, и сквозь этот лай, сразу узнаю Павлинин голос, бабушкин вскрик: "Ой!", и шептание ночью, и Нелин бульон... Он же пахнет мясом! Это Крошку сварили, я уже знаю. Мурку же съели. Они и сказали тогда: "Не ругайся, Сергевна, мрем и Крошку съедим. Утащим - и все".
Гудит в ушах что-то, чтоб я ничего не слышала и не понимала: бедная Крошка, бедная Неля, или бедная я? И почему они, глупые, не хотят в колхоз, там же кормят? Я бы пошла... Вон Айна стал работать, и кушает там, и домой скоро станет носить - говорил бабушке...
Я раздвоилась: звала то Крошку, то маму. Но они путались между собой. И я не могла разобрать: кто - кто, так и проиграла с ними - обоими в жмурки. Все смешалось... А когда стала поправляться, меня отправили в Ленинград. Совсем рядом - рукой подать - свирепствовал тиф.
Посадил меня мой грустный дедушка в плацкартный вагон поезда Минводы Ленинград. До Москвы. А там вагон перегоняли на другой вокзал. Прямого пути еще не было. Только так и ходили все поезда, тогда и метро начали строить.
Уложил меня мой одинокий дедушка на боковую полку поздно ночью, укачал ласково, а утром я прыгнула, через сон, прямо в тамбур в ужасе, хотя уже знала: дедушки нет. И никогда больше не будет.
Проводница сказала, что дедушка вышел на станции "Прохладная". Глупый мой, деда, не разбудил, пожалел. И так много печали, так еще одна добрая печаль прибавилась.
Почему чужие люди любят приносить нерадостные вести? Лучше бы проводница не говорила. Я бы снова упала в сон и ждала бы, ждала. Все равно, я ей не верю: какая Прохладная? Это станция Теплая. Станция Райская. Дедушка вышел в Рай. Вот слышу же, он подходит, целует меня в лоб, говорит: "Будь счастливой, внученька моя". И при чем тут станция "Прохладная". Как я могу не выполнить его завет?
А дальше я все заранее знаю, как через год в Луге в густом лесу я собираю свеже-седые ягоды черники, прыгаю между кустами, по кочкам, наполняю кузовок, и так все неправдоподобно красиво во мне и в лесу. Ну, не может миг продолжаться. Он улетает дальше. Это я замираю-умираю. Это снова вмешиваются чужие, и клубок закручивается...
Мама отпустила меня в лес за ягодами с ее сослуживицами. Женщины улыбаются, любопытные, - им надо во все влезть. Страсть как хочется. И они мало-помалу, издалека заводят разговор о Кавказе, о бабушке, о дедушке... Ах! Эти "проводницы", все они хотят как лучше... И я уже все понимаю! Вот оно это... Я ахнула раньше, раньше, чем они произнесли. Это не они сказали. Это я сама. Дедушки нет! Он умер! Он еще в поезде... Я это знала. Только все бежала от этого, и за ягодами - тоже.
Я презирала этих чужих кумушек за их слабость, за их ничтожное любопытство, которое ранит. Но не могла мстить, даже сразу простила слезами: дедушка не разбудил меня, мне ведь жить надо. Отдохнуть вперед. И добреть вперед.