Екатерина I
Шрифт:
– Что нового слышно? – крикнул Писарев, входа к Толстому, который в ожидании гостей слегка задремал.
– Много, и самого неприглядного, – ответил старик, потирая глаза.
– Затем и сзываешь, чтобы неприглядное порассказать?
–Да!
– А нельзя узнать попрежде? Чтобы подумать, какие меры принять.
– Почему не так? Можно… Слушай. Я готов и тебе одному всё пересказать.
Писарев, уже севший на ту же лавку, где сидел хозяин, молча придвинулся к нему.
– Я прямо от герцога Голштинского, – начал Толстой. – Все мы на него сглупа возымели было большие надежды. Говорили, что и умный-то он, и русских-то любит, а он – немец был, немцем и останется, а русским совсем не под стать. Первое дело:
– И я то же предсказывал ещё спервоначалу… Видел и я, что эти приятели мягко стелют, только жёстко спать придётся; да ведь не слушали… Что же теперь эти благодетели начинают?
– Да начинать они только сбираются, а наше дело этому помешать, коли добра себе желаем.
– Вестимо так… Знать бы только, когда и где мне дать им отпор.
– Ты сам поймёшь, где и что делать. Вот кряду Пётр Павлыч валит, да ещё слышу два голоса, кажется… – молвил Толстой, начав прислушиваться. Слух у него был очень тонок.
Через несколько мгновений действительно ввалилась в комнату короткая, тучная фигура Шафирова и за ним граф Мусин-Пушкин, прихрамывающий по обыкновению от подагры. На лице его, ещё совсем свежем, только тронутом морщинами, светилась тонкая улыбка, и левый глаз, подёргиваемый по временам судорогою, придавал этой улыбке что-то особенное. С первого взгляда можно было видеть, что Мусин-Пушкин в прекрасном настроении.
Зато Шафиров редко бывал так нахмурен и недоволен, как теперь, и всё что-то ворчал себе под нос.
За Шафировым же выступал холодный на вид, вечно бдительный и готовый недоверчиво отнестись ко всякого рода слухам, бравый генерал-полицеймейстер Дивиер. Теперь он, кажется, был уже предупреждён насчёт прямого повода приглашения Толстого и казался сильно сосредоточенным и более бледным, чем обыкновенно.
Поздоровавшись с хозяином, все сели вокруг стола; но Толстой обратился к своим гостям с предложением:
– Не лучше ли нам перейти в повалушку [71] ? Там, кажись, будет нам повольготнее и попивать, и речи вести?!
71
Повалушка (повалуха) – жилое помещение вроде горницы, обычно холодное.
– Как угодно, – ответил за всех Шафиров, и все последовали во внутреннюю часть дома через два перехода. Оказалась эта повалушка – светлицей в три окна в сад, совсем на другой половине дома. Может быть, приглашая сюда, престарелый дипломат припомнил свою беседу с Лакостой да лёгкость, с которою прокрался к нему на вышку Ушаков.
Здесь было совсем другое положение, и подойти врасплох не представлялось ни малейшей возможности.
В этой самой повалушке, на мягких полавочниках, расселись теперь гости графа Петра Андреевича. При входе сюда они были встречены по старому русскому обычаю – радушною хозяйкою с подносом в руках, уставленным чарками, среди которых красовалась увесистая братина [72] , наполненная токайским.
72
Братина – сосуд, в котором разносят питьё или пиво «на всю братию» и разливают по чашкам и стаканам.
Когда гости взяли чарки, хозяин произнёс с одушевлением:
– Выпьем, братцы, теперь за дружбу и единодушие! Чтобы не продавать своё родное, а по совести твёрдо держать слово и не сдаваться ни на льстивые речи, ни на посулы, ни на угрозы… да и не давать себя подкупить ни женской красой, ни житейской выгодой! Аминь! Поцелуемся!
Все казались проникнутыми горячим чувством и поцеловались. Затем Скорняков начал речь, показавшую, что он допускает для достижения цели два противоположных пути.
– Согласимся же, братцы, немцев – будь они голштинские или цесарские – брать в помощь осмотрительно: пусть выполняют, что нам нужно, коли хотят с нами заодно на наших ворогов… Пусть не мешают нам с ними расправиться, а тогда мы посмотрим, какую им дать работу.
– Зачем же тебе, Григорий, немцы-то могут потребоваться? – вдруг осадил его вопросом хозяин.
– Как же без них?! Только им воли не давать…
– Удружил… нечего сказать! – вставил Шафиров.
– Не надо нам немцев ни с волей, ни без воли! – ещё идя к собеседникам, крикнул князь Василий Владимирович Долгоруков, отвечая Скорнякову и приведя его в полную невозможность как-нибудь вывернуться.
– Спасибо, князь Василий, что недолго думал да хорошо сказал, – поощрительно, качнув головою и протягивая руку, отозвался Толстой… – Я ведь думаю, что и сам Гриша теперь смекает, что без немцев обойдётся?.. А у него это просто с языка сорвалось – от спешки…
– Конечно, можно и совсем… без немцев, коли вы не хотите… – вздумал поправиться Скорняков, – но…
– Никакого «но» тут нет, а одни мы, русские люди, норовим для себя подумать о добром порядке. А согласись, Гриша, кому же свой дом устраивать, как не хозяину? Ведь немцы гости у нас, – ещё раз возразил князь Василий Владимирович, и противник не нашёлся что сказать, а только развёл руками.
На всех лицах, кроме Писарева, появились улыбки. Воцарилось молчание, все предались раздумью. Пользуясь паузою, Толстой поднялся с места и, озирая всех гостей своих, сказал:
– Вот с чего я хотел бы начать нашу беседу – послушайте. Был я у Голштинского и узнал невольно его затеи: женить своего двоюродного брата на Елизавете Петровне и за ней дать в приданое ему Курляндию, да ещё с одним нашим островом на море. Владея островом Эзелем как приданым за женой, герцог Фридрих Голштинский, при устройстве союза своего брата с младшей цесаревной, намерен выпросить себе всю Эстляндию, если ещё не Лифляндию, да нашим войском завоевать и всё своё родовое наследство от датчан на первый случай. На счастие наше, Елизавета Петровна терпеть не может голштинца, что прочат ей в женихи. Поэтому есть ещё для нас возможность, коли вступимся теперь же да умно поведём дело, эти голштинские затеи совсем подсечь. Нужно умно начать и не разрознивать нам сил своих. Я даже готов с злейшим своим недругом сойтись, только бы отрубить хвосты голштинским лисичкам да зайчикам. Вот пусть каждый из вас, братцы, теперь же и выскажет, что представляется его разуму годным при настоящих обстоятельствах… Предоставляю речь тебе первому, Пётр Павлыч, как дельцу опытному и осторожному…
– Благодарю за честь, – отозвался Шафиров. – Я могу одно сказать: коли покуда это только одни голштинские похвальбы, так очень хорошо знать их и на ус нам намотать, а дело начинать нам рано. Прежде бы посмотреть, что дальше будет. Представляется мне как-то невероятным, чтобы не было обещания, коли уже расхвастался голштинский павлин, что он и то и то поделает. Если Головкин неподатлив на обещания, зато Остерман для немцев на всё готов – и сделать, и надоумить, нашему народу во вред. Прежде дела поэтому нужно эту змею – Остермана – лишить возможности вредить. Не допускать его в дела иностранные, а из русской службы совсем уволить! И если это удастся, тогда только можно надеяться, что отнимется главная рука и поддержка этому нахальному у нас хозяйничанью. Вот чем нам, русским, и Меньшиков больше всего противен, что он этому аспиду – главная поддержка! И ты, граф Пётр Андреич, должен прежде решить вопрос: можешь ли ты вытолкать отсюда Остермана?