Экспериментальная родина. Разговор с Глебом Павловским
Шрифт:
Со школы я жил международными новостями о войнах во Вьетнаме и на Ближнем Востоке, деколонизации и переворотах. Зачем поглощал так много для школьника литературы по мировой политике? Я всюду искал спрятанный от меня конфликт. Сняв Хрущева, власти взяли курс на деполитизацию, упирая на потребление и отказ от идейного универсализма. Пятидесятилетие Октября в 1967 году было последним революционным праздником, где промелькнули остатки идейной искренности. В стране победившей утопии сама она стала бранным словом. Горизонт сузился, Советский Союз погружался в провинциальный «реальный социализм», теряя свой глобалистский шарм.
В Одессе это чувствовалось даже сильней. Город выглядел неубранными подмостками мировых премьер. Но шрамы истории были реалистичны и эмоционально сильны. Я рос среди руин империи, революции,
И. К.: Насколько воспоминания о терроре 1930-х присутствовали в коллективной памяти города?
Г. П.: Прошлое от детей скрывали. У нас в семье погиб только один человек, муж бабушкиной сестры инженер Долидзе, грузин. Муж другой бабушки Нины Романовны, дядя Тоня, в молодости был «зиновьевец» и попал под следствие. Тогда он забрал семью, уехал строить ДнепроГЭС и там уцелел. Маминого отца деда Костю, кадрового военного, спасла бериевская амнистия 1939 года. По субботам мужчины играли в домино. Приходил начальник дедова цеха, инженер, недавно вернувшийся из сибирских лагерей. Он с размаху бил костяшками домино, приговаривая: «Вот как бить надо, товарищи, – вы нас бить не умеете!» Инженер гордился тем, что при побоях уберег зубы, и охотно их показывал – его черновато-желтые зубы меня пугали. По суду он заставил того, кто написал на него донос и занял квартиру, вернуть одну комнату из трех. Теперь они все жили вместе. По утрам инженер стучал в двери: «Вставай, сексот, мыть парашу – твоя очередь!»
Люди возвращались из зверских лагерей, но выглядели мирно и легко социализировались. Тема Сталина мелькала в разговорах взрослых, лишь поскольку ее поддерживала хрущевская печать. Террор 1937 года сильней бил по партийной интеллигенции, а Одесса была городом беспартийных. Тем более держали вне партии тех, кто побывал в оккупации, как отец. Ограничительная строка «Пребывание в оккупации» в советских анкетах оставалась еще долго после войны. Так я вырос в беспартийной семье.
В Одессе я не встречал чего-то подобного московским кружкам жертв сталинских репрессий. Ходили только страшные байки. Все одесситы знали историю учителя музыки Теофила Рихтера, отца великого Святослава. Немец-лютеранин, органист в одесской лютеранской кирхе, Теофил учил музыке будущих ракетных конструкторов Королёва и Глушко (тоже одесситов, кстати). При отступлении Красной армии из Одессы органиста пристрелили как «немецкого шпиона». Мать Святослава вышла замуж за другого музыканта, коллаборациониста. И тот, взяв фамилию Рихтер, уехал в Германию как фольксдойче.
И. К.: А религия была важна в Одессе?
Г. П.: Она ушла в тень. Одесса имела несколько скрытых планов, тут были теневые сообщества, которые властями терпелись. Верующие кошерные евреи жили замкнуто, никуда не встревали, и раз в год одного самого дряхлого еврея отпускали в Израиль умереть на родине предков. Какая-то предпохоронная квота, что ли. Православие было растоптано. Закрылись почти все храмы, даже те, что пооткрывали после войны. Мои окна выходили на руины штаба, который румыны, отступая,
Религия для меня тогда ничего не значила, но эсхатологией пропахла сама советская жизнь. Она распаляла мою утопическую жажду. С детства я знал, что живу в промежутке двух апокалипсисов – 1917 года и грядущего, картина которого неясна. Звонкий молодой голос Хрущева сулил второе пришествие коммунизма в конце века, причем без террора и новой войны. Учителя говорили, что армия – отживший институт, с Америкой скоро будет договор о разоружении, и нам служить не придется. Советская фантастика это подтверждала – кстати, в отличие от американской фэнтези. Неистовый дух большевизма перешел в мирную форму мечтаний о светлом будущем. Никто никого уже не хотел убивать.
Играя в крохотном Школьном переулке, мы чуть притихали, заслышав голос Левитана: «Работают все радиостанции Советского Союза!» Вдруг война? Но нет, всякий раз это был только новый полет в космос. Мне трудно передать почти милленаристский пафос 1950-х – все, ветхое прошлое позади! Сталин мертв, война выиграна, и мы увидим светлый конец истории – коммунистическое человечество без вражды и границ.
В Одессе 1950-х годов советская жизнь казалась безгосударственной, хотя государственная граница шла прямо по пляжу. На песке лежали загорелые одесситки, над ними – пограничные вышки, и в каждой пограничник с биноклем. Граница была – вот она, но идею границы как-то не воспринимали всерьез. С государством в Одессе вообще было трудно столкнуться. Постовых на улицах я увидел, когда приехал в Москву. Милиционер для меня был «участковый» – важный человек, который редко являлся, но все обо всех знал. Он обсуждал проказы школьников с их родителями, а вот на улицах его встретить было редкостью.
Советскую власть представляло чаще общество, чем государство. Зато пацифистское общество становилось хищным, если решало заняться тобой. Эта невероятно уютная система вдруг становилась враждебной, диктуя однозначные требования, которые никем в другое время не соблюдались.
Готовя к этому моменту, родители делились со мной чувством опасного. Они не читали лекций, а учили обходить опасные ситуации. Так, в пятом классе ходила по рукам тетрадка с антихрущевской поэмой «Про царя Никиту». Унеся домой, я взялся ее перепечатывать на отцовой пишущей машинке. Но, заслышав стук клавиш, папа ворвался и закатил скандал. Тут для меня выяснилось несколько вещей: читать читай, но размножать нельзя. Тебе дали? Ладно, виновен тот, кто дал. Но я скопировал, а вот это значительно хуже. Да еще на пишущей машинке! А знаешь, говорил папа, что машинка наверняка зарегистрирована в КГБ? Еще недавно все пишущие машинки регистрировали в районных отделениях госбезопасности, которые Хрущев позакрывал.
Само приближение коммунизма могло стать опасным. Мой молодой дядя Арсен стащил из тира пневматическую винтовку, залез на «кирху Рихтера» и бил оттуда ворон. Казалось, ничего страшного – пришел участковый, отнял винтовку и, дав ему подзатыльник, ушел. К несчастью, тут вышел указ Хрущева: в связи с переходом СССР к коммунизму с преступностью надо покончить – мол, какие уголовники в раю? Ужесточались наказания и режим в лагерях. Арсен свободным отправился в суд и не вернулся оттуда, неожиданно получив «сталинский» срок – десять лет лагерей. Он вышел, когда я уже кончал школу, и вскоре снова ушел на зону. Его жизнь раздавили.
Все эти переходы из света во тьму, из элоев в морлоки бывали моментальными. Ты социализировался как советский человек, которому не дано выбора. Советские – лучшие в мире. Мы новые личности, мы надежда трудящихся всего мира. Нам бесконечно повторяли, что дети в СССР – «правящий класс», и действительно любили. В то же время, согласно тем же правилам, с тобой можно обойтись сколь угодно бесчеловечно. Советская социальность была капиллярным «огосударствлением» жизни. И люди, которые вот только что тебе улыбались, могли вызвать милицию, психиатров или КГБ. Даже родители к их собственным детям, я знал такие случаи.