Экземпляр
Шрифт:
— А вы его видели? — Векслер мечтательно прищурился. — Арлекино прекрасен. Просто убийственно прекрасен. Его внешний вид — это преступление! Мой ответ удовлетворил вас?
— Вполне, ваше величество, — Костя смиренно склонил голову.
— Правильно ли я понимаю, на вечеринке не было ни одного момента, который вас смутил или как-то вывел из душевного равновесия?
Костя вздрогнул — несмотря на свое полуобморочное состояние, он понимал: все, что происходит сейчас в этом кабинете, является проверкой. Почему и зачем Векслер это делает — неясно, возможно, из вредности, возможно, у них, у темных сил, так принято. Костя держался изо всех сил, чтобы не показать, насколько он расклеился. Отчего-то он решил, что Роберт Эдмундович не
— Правильно.
— Вы свободны. Фон Хоффман, проводите юношу.
И снова Костю ждала мучительная экспедиция по извилистым темным коридорам. Фон Хоффман привел его в ту же комнату, где пировал Женька в окружении хмельных красавиц.
— Вернули? — встрепенулся Женька, который в этот момент вытирал подбородок салфеткой. — Векслер вроде тобой очень доволен.
— Мне нужно на воздух, — ответил ему Костя, который и впрямь начал задыхаться.
— Ну пойдем на балкон, покурим. Сигареты есть?
— Сиг… — Костя привычным жестом полез в карман пиджака. — А… Вроде есть.
Вышли на балкон продышаться — Костя готов был поклясться, что прежде, разумеется, никакого балкона тут не было, но в этом дьявольском помещении двери, комнаты и коридоры возникали из ниоткуда, так почему же из ниоткуда не возникнуть было балкону? Костя облокотился о перила и поежился — зря он выбежал прямо в пиджаке, а не дошел до гардероба за пальто: зябко было и сыро. Женька, впрочем, будто бы не чувствовал никакого холода.
— Раз уж мы здесь, — произнес Женька, щелкая зажигалкой. — Расскажи мне, что произошло дальше. После того, как ты разбил машину. Мне интересно.
— Ты… — Косте внезапно отключили связную речь. — Я очень смутно помню. Будто все это и не со мной было.
Вкратце он рассказал обо всем, что случилось позже: про эвакуацию, сломанные ребра и последующее забвение. Костя закашлялся, поняв, что докурил сигарету почти до фильтра, отчего она стала невыносимо горькой.
— Ах, Векслер, Векслер, бог из машины!.. Ай да сукин сын — интересно, у меня язык не отсохнет из-за того, что я его так называю. Причем ведь это даже не шутка — он и в самом деле бог из машины. Он и в самом деле актер погорелого театра. Рингтеатр, мать его. Читал я про этот Рингтеатр.
— Кость! — одернул его Женька, схватив за лацкан. — Ты мне другое лучше скажи. Я столько лет не могу найти ответа на этот вопрос. Ты ведь просто не справился с управлением, да? Ты разбил машину, потому что не справился с управлением? Ты въехал в отбойник и…
— Нет, — тихо, одними губами ответил Костя.
Холодно было так, что зубы стучали, выбивая неслыханный ритм. Женька отпустил терзаемый лацкан и округлил глаза.
— Жень, я водитель от бога. Водить машину — едва ли не единственное, что я умею делать хорошо. Я не мог не справиться с управлением на ровной дороге. Нет, Жень, я это сделал специально.
Господин Векслер стоял на террасе, опираясь на перила балюстрады, и задумчиво смотрел на город, раскинувшийся внизу. Фон Хоффман знал, что в такие минуты его не следует трогать, лучше оставить в покое, наедине с вечностью, но сегодняшняя ночь была особой. Чуть поодаль подпирал стену, уткнувшись в телефон, Блаватский, но фон Хоффмана он не интересовал; еще дальше, почти на границе меж явью и сном, порхал неуловимый, как и все по-настоящему прекрасное, Арлекино. Еще не утих праздничный звон бокалов, еще болели глаза от бесконечно ярких свечей, умноженных магическим пространством зеркал, еще были видны на небе звезды, острые, как иголки, но в воздухе, простывшем и пустом, уже сообщалось, что рассвет близок, и пускай этот рассвет не принесет миру ничего хорошего, новый день настанет. Глубокая ночь, совсем уже холодно, но фон Хоффман, в прошлом заправский вор и мошенник, большую часть своей жизни провел в тюрьме, и его не пугал холод, — впрочем, прежнюю свою жизнь он помнил смутно.
Обер-церемониймейстер фон Хоффман, любивший порядок, роскошь и блеск, ценивший устои, но не избегавший новых веяний, — это он придумал отказаться от оркестра («Накладно, мой господин, чересчур накладно…») и нанять диджея, несмотря на увещевания Блаватского, который обещал застрелиться, если — цитата — «не прекратится эта ужасная электрическая музыка», впрочем, Блаватский, известный фигляр, свое обещание не сдержал, да и музыка не прекратилась.
— О чем задумались, Der Teufel?
Господин Векслер, которого выдернули из глубокой пучины размышлений, еле заметно вздрогнул. Он накинул черное пальто, и его полы колыхались, волнуемые настырным ветром.
— Я задумался о том, что я им больше не нужен. В этом крохотном городе и без меня достаточно зла. Достаточно открыть криминальную хронику, дабы погрузиться в упоительный и отвратительный мир междоусобиц, инцеста и распрей, мир, где отцы насилуют своих дочерей, жены убивают своих мужей, а иные, одурманенные зельем, совершают преступления куда более изощренные. Ты скажешь, Иоганн, что человеческая история, как на китах, зиждется на деньгах, любви, коварстве, неудачах и лишь изредка — на удивительных событиях, и будешь прав. Но скажи мне, куда делись красота и изящество, с которыми совершались великие убийства и великие злодеяния? Куда исчезла аква-тофана, почему ни один ушлый ювелир не умерщвляет своего незадачливого конкурента, подсыпав ему в пищу толченый алмаз, почему сильные мира сего не начинают утро с приема противоядия или минимальной доли яда, как это делалось в прошлом, дабы предотвратить смерть от отравления, а все больше склоняются к чаю или кофе, и да, признаюсь честно, мой дорогой Иоганн, даже я давно уже предпочитаю скучную и сытую жизнь и не ношу на поясе кинжал, чтобы где-нибудь в переулке подкараулить несчастного, зарезать да и смотреть, как плавится в предсмертных корчах бедолага, ибо современные маньяки справляются с этим лучше, не в пример лучше, а что касается кофе, ох, что касается кофе, то и я, признаюсь честно, стал так до него охоч, что, не поверишь, если буду выбирать между ночью с хорошенькой ведьмочкой или чашкой крепкого свежесваренного эспрессо, то… Ах, Иоганн, уже почти светает.
— Der Teufel, — молвил фон Хоффман, завороженный непривычно долгой тирадой своего господина, — меня убили, зарезав ножом, не романтичным кинжалом из, например, дамасской стали, а обычным кухонным ножом, который моя, как я считал, возлюбленная стащила из кухни своих хозяев, и это, верите или нет, было совсем не красиво. Я просто лежал на земле, истекая кровью, изо всех ран на моем теле сочилась кровь, из моего рта сочилась кровь, и вся моя накрахмаленная, прежде белоснежная сорочка была в крови. Когда я это увидел, то чуть было не умер второй раз!
— А меня в пьяной драке убили, — напомнил о себе Блаватский, обладавший великолепным чувством момента. — В Петрограде. И главное, все так кричали, боялись, большевики идут, большевики идут… а убили меня свои. Пойдемте уже внутрь, здесь холодно, аж зубы стучат.
— Что ж, господа, — Векслер готов был последовать за пустомелей Блаватским, но он привык, что последнее слово всегда остается за ним, — красоты мы здесь не увидим. А тот бледный юноша, что, изнывая от внутреннего холода, трясся в моем кабинете, пытаясь тем не менее сохранить хорошую мину при плохой игре, боюсь, тот юноша многому сможет меня научить. И что-то мне подсказывает, что мы не раз его увидим здесь. О, он достойный продолжатель своего рода, достойный. Думал я поначалу, будто бы нет в нем силы ума и силы характера, будто бы не хватает стойкости и отваги, будто бы нет в нем столь любимого мною безрассудства, безрассудства, которого так много в нашем Блаватском… Иоганн, да не смотри на меня так… хоть отбавляй. Однако же я ошибался. Этот юноша — наш, очень скоро он это осознает.