Елизавета Петровна. Императрица, не похожая на других
Шрифт:
К тому же в дипломатической среде наметились новые расслоения, отмеченные разницей в отношении к женскому полу. В Зимнем дворце Елизаветины наперсницы и кузины представляли реальную власть, при случае они могли повлиять на ее величество больше, чем признанные фавориты, которых она бдительно отстраняла от политических дел. Фридрих не считал нужным обхаживать царицыных подруг. В глубине души ему претило подлаживаться к обычаям двора, где всем заправляла женщина. Наперекор повторным советам Мардефельда он умышленно пренебрегал третьей властью Зимнего дворца и все продолжал экономить деньги — не слишком ловкая тактика в этом женском царстве, установившемся здесь еще со времен Екатерины I. Французы мало давали, но не забывали польстить дамам, что было самым верным способом заслужить благосклонность царицы. Статс-секретарь по иностранным делам маркиз Д'Аржансон после долгих колебаний развернул кампанию подкупа близких подруг Елизаветы. Мария, супруга генерал-аншефа Румянцева, пользовавшаяся абсолютным доверием государыни, и княгиня Долгорукая, в девичестве Голицына, дамы, коих называли лучшим цветом русского двора, получили от французов благодарность, исчислявшуюся от 4000 до 6000 ливров наличными {280} . В обход фаворитов, не добивавшихся особого влияния, Версаль весьма усердно умасливал родовитую знать — этот образ действий красноречиво свидетельствовал о пренебрежительном отношении к русской аристократии заслуг [10] . Зато французы смирились с надобностью угождать низкорожденному семейству дочери Петра Великого — ее кузинам Анне Воронцовой, Кристине Гендриковой, Марии Чоглоковой. Берлин такой разницы не делал, похоже, его представителям было даже проще столковаться с выскочками. Такое распределение ролей могло бы послужить к усилению франко-прусской позиции. Но дипломаты запутались в дворцовых хитросплетениях, не сумели воздержаться от участия в мелких интригах между
10
(?) Так в оригинале. (OCR)
Бестужев знал, как заручиться верностью своих сторонников. Благодаря связям в финансовом мире к его услугам была целая когорта придворных из числа самых амбициозных во главе с Разумовским. Обер-егермейстер не только был напрочь лишен политического чутья, но и не знал ни одного иностранного языка{281}. Его вечно тянуло к тем, кто побогаче, то есть к членам английской миссии, готовым брать на себя его непомерные расходы{282}. Черкасов, правая рука канцлера, даже на д'Аллиона сумел произнести впечатление: буйный и грубый, он, если верить французу, добился редких успехов «в искусстве играть на слабостях своей государыни». Сюда же надобно прибавить и Салтыкова, субъекта недостойного, чьи шумные ссоры с «ночным императором»{283} (таков был негласный титул фаворита) пробудили у франкофильской группировки ободряющие — правда, тщетные — надежды. Чоглоков в отличие от своей жены долго числился в стане приверженцев Бестужева; его миссия состояла в том, чтобы приглядывать за великим князем, изучать его слабости и разработать план возвращения Ивана. Князю Ивану Щербатову вся эта финансовая возня миссий и посольств была известна. В прошлом посол России в Англии, он контролировал денежный трафик между Лондоном и Петербургом: огромные суммы, подозрительные полюбовные соглашения и тайные вложения, в сравнении с которыми не слишком дорогие подарки да мелкие кредитные бумаги французов веса не имели. Бестужев пристроил Щербатова в Сенат, укрепив тем самым свои позиции против Лестока, личного врача Елизаветы. Таким образом, в число сторонников государственного канцлера входила и армейская элита — в годы войны это козырь. Генералы Бутурлин, Апраксин и Ливен (почитай, все, за исключением, пожалуй, только старика Репнина) полностью на стороне австрийцев. Свои первые чины они заслужили еще при Петре I. Оказывая австрийцу Розенбергу или британцу лорду Гиндфорду мелкие услуги, шепотом на ушко извещая их о состоянии и расположении русских войск, они обеспечивают себя получше на время грядущей отставки. К концу войны за австрийское наследство образ действия русских на всех ступенях общественной лестницы определялся в зависимости от денежного вопроса, но подачки с той или другой стороны влияли не столько на численность придворных группировок, сколько на их конфигурацию. По всей видимости, ключи от власти находились в руках Бестужева и его присных. Елизавета отошла на второй план, однако бурные перепады ее настроения угрожали бедой даже самым скромным. Дамоклов меч постоянно висел над всеми головами, не исключая той, что принадлежала канцлеру.
Но не только одна алчность придворных и фаворитов объясняет победу австро-британского клана. Россия стояла па пороге серьезного экономического кризиса. Государственная казна пустела, но Елизавета, жаждущая придать своему двору пышность и блеск, вела напоказ до крайности роскошную жизнь и о бюджете нимало не пеклась. Она без конца переезжала то в Киев, то в Москву, то во всевозможные резиденции в окрестностях Петербурга. Ее расходы на драгоценности, платья и модные аксессуары уже успели стать легендой; каждый наряд она надевала всего единожды. И, щедрая, без счета одаривала своих фаворитов и придворных украшениями, безделушками, посудой и произведениями живописи. Приемы в императорских дворцах славились своей невообразимой роскошью.
В эти годы, с 1744-го по 1746-й, неудовлетворенность и подавленность овладели всеми слоями русского общества{284}. Участились пожары, вызванные преступными поджогами; особенно бандитизм свирепствовал в Москве{285}. Эпидемии и неурожаи опустошали окрестности древней столицы, где летом 1745 года вспыхнули первые бунты. Даже в Петербурге снабжение продовольствием оскудело. Возникли перебои с солью{286}. В Кронштадтском порту фрегаты, рассчитанные на 500–600 человек, не могли набрать команду: не хватало солонины{287}. Повсюду ощущалась угроза восстания. По приказанию Елизаветы принимались энергичные, но не слишком результативные меры: собрался Сенат, созвали Синод, чтобы показать, что правительство заботится о своем народе. Тщетно! Императрица все чаще молилась на публике, но о том, чтобы реформировать государственное управление или поменять наличных политиков на более стоящих, никто и думать не желал. Придворные фавориты и выскочки, пользуясь кризисом, подстерегали моменты разорения себе подобных, приобретали их дома, земли, мебель. Так система защищала сама себя, поддерживая глухое молчание о невысказанном{288}. По мере того как повседневность становилась все тяжелее, народ стал обращать свои взоры на свергнутого маленького царя Ивана, растущего в отдаленной провинции. Ребенок, не испорченный опытом власти, стал надеждой простонародья и козырем старомосковской знати, жаждущей возродить Боярскую думу со всеми се привилегиями.
Множились катастрофические вести. Военная коллегия была в полном дефиците, за Адмиралтейством уже числилось 50 000 рублей долга{289}. Офицерам больше не выплачивали жалованье. Вскоре царица уже не могла оплачивать свои наряды и драгоценности; тогда она решила ограничить траты на внутренний обиход дворца. Уменьшить число приемов не пожелала, но расходы на них снизились. Императорский дворец теперь славился своим плохим столом: блюда самые заурядные, пресные, вина дрянные. Зато отдельные богачи подавали на свой стол устриц, оливки, каперсы, французские вина, шампанское{290}… и могли рассчитывать, что среди гостей увидят кого-либо из придворных или даже из императорской семьи.
В первые месяцы 1746 года финансовое положение уже приближается к катастрофическому. Наиболее видные купцы отказали казне в кредите; главный повар двора Фукс попросил об отставке. Он хотел вернуться к себе на родину, поскольку за отсутствием ликвидных средств более не мог доставлять провизию к трем сотням трапез, требуемым для императорской резиденции{291}. Сорок пажей состояли на службе при дворе русской государыни; «содержание их, — пишет Мардефельд, — не считая их одежды, стоит 24 000 р. Гувернер этих пажей вести взялся их хозяйство на 6000 р.; в награду за свои добрые намерения он был удален». Впрочем, наличных денег бедные пажи и так в глаза не видели, хотя их бесплатно кормили, одевали, предоставляли крышу над головой — привилегия для того времени большая. Второстепенные резиденции Романовых — в Москве, Петергофе, Царском Селе, Ораниенбауме — для своего поддержания в жилом виде требовали громадных сумм. Запаздывания в выплате жалованья и пенсий порой даже малый двор (наследника престола) вынуждали жить в тягостных условиях, в покоях с проломленными полами и провалившимися потолками{292}. Содержание великого князя было урезано с 400 000 до 80 000 рублей в 1744 году, а к 1746 году оно достигло 8000. Царевич непрестанно сетовал, твердил, что «проклинает» день и час, когда он ступил на русскую землю{293}.
Казенные средства, состоящие в ведении камер-коллегии, таяли, причиной такого краха было дурное управление Бестужева и Черкасова, к тому же финансы страны понесли страшный урон еще по вине Анны Леопольдовны{294}. Финансовая отчетность велась беспорядочно, со множеством лакун, коллегии и министерства переводили свои фонды друг другу но любой надобности, зачастую дефицит усугублялся из-за вложения их в бумаги сомнительного происхождения, за которые начислялись сторонним держателям немалые проценты. Государственный долг, раскручиваясь, как некая адская пружина, быстро вышел из-под контроля. Пошлинные сборы поступали с более чем пятилетним запозданием; разные министры оспаривали друг у друга кредиты и субсидии, победителями в этих ожесточенных баталиях, как правило, выходила военная коллегия или коллегия иностранных дел. Еще до вступления России в войну за австрийское наследство сухопутные войска, военный флот, гвардия и кадетский корпус уже поглотили более б миллионов рублей из отпущенных на нее средств. Подушная подать в 1744 году принесла всего 5 миллионов, торговля спиртным — 2 миллиона, таможенные сборы — один миллион; выручка от всех видов коммерции (основные товары — соль, железо, щелок, пенька, деготь, китовый жир и парусина), а еще надобно вспомнить доходы от китайского каравана — 1538 000 рублей плюс еще 120 000 за гербовую бумагу. Все это не покрывало государственных расходов. Сверх того стране угрожало что-то вроде искусственной дефляции. Мелкие собственники и крестьяне, напуганные ставками прямого и косвенного налогообложения, предпочитали не тратить свои деньги, а держать их в кубышках{295}; ежегодная потеря ликвидных средств, согласно расчетам, составляла миллион рублей. При этом, если верить Мардефельду, вброс в оборот фальшивых копеек, изготовляемых, по всей вероятности, в Саксонии, являлся новым финансовым капканом, коль скоро денежные средства государства подвергались подмене{296}. Между 1712-м и 1746-м годами официально пущенные в оборот 35 миллионов рублей сократились до 3 миллионов{297}. Иначе говоря, эти 32 миллиона осели в шерстяном чулке; их владельцы, умышленно или нет, привыкли обходиться фальшивой монетой. К концу царствования Елизаветы государственный долг вырос до 8 147 924 рублей{298}… Так вот, императрице не полагалось докучать такими ничтожными вопросами. К тому же она желала придерживаться порядков, заведенных еще при Петре I, но при всем том и думать забыла о его скупости{299}. Царица никогда понятия не имела о том, как на самом деле управляют ее министры; истина о жизни государства не достигала подножия трона{300}. Иное дело Бестужев — контролировать всю систему в целом он не мог, но относительно реального положения вещей иллюзий не строил; в один прекрасный день он даже сказал фавориту Разумовскому: «Может быть, и я, и вы еще отправимся умирать в Сибирь, подобно бедному фельдмаршалу Миниху, который стоил больше, нежели мы оба»{301}. Многозначительная фраза: наперекор крайней независимости государственного канцлера всевластие самодержавного произвола по-прежнему ничем не умерялось, жизнь придворных, министров и фаворитов висела на волоске, не имея иных гарантии, кроме доброй воли Елизаветы, да и она сама жила в постоянном страхе дворцового переворота. В Петербурге ни одна душа не имела уверенности в завтрашнем дне, даже императрица не была исключением. Чтобы стабилизировать систему, надо было раздобыть денег, да поскорее. Послать в Центральную Европу, а то и к берегам Рейна дополнительные воинские части взамен на полновесную звонкую монету — этим способом можно было бы хоть отчасти покрыть дефицит. Но Елизавета была одержима иной идеей: укрепить свои позиции, добиться, чтобы другие венценосцы Европы признали ее законной императрицей Всероссийской.
УГРОЗЫ И МАНЕВРИРОВАНИЕ
Между Людовиком XV и Елизаветой имел место давний спор, берущий начало еще со времен ее воцарения: большинство европейских дворов признали за дочерью Петра Великого императорский титул, которого она требовала для себя, подкрепляя эти посягательства соответствующими церемониалами и представлениями в театральном вкусе. Но его христианнейшее величество, будучи третьим в иерархии европейских монархов, долго упорствовал: признать еще одну империю для него значило поставить под сомнение собственные преимущества. Претензии русских становились с каждым разом все настоятельнее, в посланиях уже явственно сквозила угроза их военного вмешательства с англо-австрийской стороны. Амело, доведенный до отчаяния, в декабре 1743 года послал в Петербург Шетарди. Д'Аллиои своей неотесанностью и непочтительными высказываниями ослабил позиции Людовика XV в Санкт-Петербурге. Красавец дипломат был призван спасти честь французской культуры и предполагаемый франко-русский альянс{302}. Его появлению при дворе тщательно подыскивали выгодный момент и нашли: маркиз должен был прибыть накануне годовщины восшествия Елизаветы на престол. И к тому же объявиться достаточно поздно, тогда он избежит необходимости представляться сначала вице-канцлеру, вручать Бестужеву верительные грамоты. Никто и вообразить не мог, что царица отстранит его от празднеств{303}. Уверенный в благодарной приязни своей коронованной прелестницы, бывший посол думал, что она махнет рукой па обычные формальности и согласится побеседовать с ним. В противном случае оп будет начеку, подстережет благоприятный момент, чтобы пробудить в ней добрую память. Версальский кабинет министров вручил Шетарди два письма: согласно одному, он имел статус частного лица, другое же возводило его в ранг полномочного представителя{304}. После провала предыдущей миссии маркизу требовалась осторожность. Изменчивый, раздражительный прав Елизаветы и впрямь заставлял опасаться отпора: придавая визиту Шетарди частный характер, французский двор исключал всякий риск дипломатического инцидента, но в качестве официального лица, если царица признает его, он будет защищен законами международного права. Тогда маркиз сможет пользоваться услугами шпионов, поддерживать д'Аллиона в его интригах, а потом в случае провала ему пришлют замену. Чтобы выиграть время для обдумывания спорного вопроса об императорском титуле, кабинет посулил дар — портрет Людовика: король, мол, специально закажет его для Елизаветы, и живописцу Луи Токе потребуется время, чтобы достигнуть совершенства изображения. Другой подарок — великолепный секретер палисандрового дерева — был по приказу монарха куплен у галантерейного торговца Эбера{305}. Однако позиция маркиза как бывшего фаворита, чужеземного представителя да вдобавок придворного, оказавшегося свидетелем ее давних подвигов, все же не могла не разозлить Елизавету, которую угнетали именно его постоянные намеки на то, как он ей послужил во дни государственного переворота. Он принадлежал прошлому. Англичанин лорд Тироули и австриец Розенберг находили более уместные слова, чтобы польстить ей. А тут еще со стороны француза последовала череда выходок, нарушающих этикет, что не могло не задеть чувства государыни, столь скрупулезной в том, что касалось благопристойности. Маркизу было суждено лишь подтолкнуть профранцузскую группировку к ее окончательному краху.
В конце 1743 года весь Санкт-Петербург только и говорил, что об исчезновении Иоахима Тротти, маркиза Шетарди. Болтали, что он занемог, у него будто бы «заложило грудь». Придворные, фавориты и министры привыкли, что этот пылкий дипломат вездесущ. Видный, остроумный, галантный, забавник и любезник, посол Людовика XV никогда не пропускал ни одного праздника или любого другого светского сборища. В тридцать четвертый день рождения Елизаветы, 18 декабря, он объявился снова — к немалому удивлению двора, с правой рукой на перевязи и забинтованной левой. Его засыпали вопросами. Маркиз с обычным для пего блеском и живостью отвечал, что в дни своего недомогания, стремясь развлечься, занялся кое-какими физическими опытами с пушечным порохом, которым он наполнил бутылку. По неосторожности он орудовал таким образом вблизи очага, бутылка взорвалась и поранила его осколками стекла. Он выражал опасение за судьбу своего правого мизинца и полагал, что левая рука останется покалеченной. Рассказ его, однако, выглядел подозрительным. Если это был взрыв, почему он не получил никаких других ранений, в частности, лицо совсем не пострадало? Пересуды подхлестывало и то, что когда д'Аллион появился в прихожей государыни, у него были круги под глазами. Недруги Франции во главе с англичанином и австрийцем взялись эту тайну раскрыть. Правда выплыла на свет с помощью слуг французской миссии. Оказалось, д'Аллион, взбешенный приездом маркиза, нанес ему визит — хотел объясниться. Накинулся на собеседника с упреками, дескать, тот его бесчестно подсиживает, ставит палки в колеса, портит его планы, направленные на ниспровержение вице-канцлера Бестужева и удаление врагов Бурбонов от русского двора. Как бы там ни было, добавил он, Шстарди здесь всем ненавистен, всей нации! Разъяренный бесстрастием маркиза, официальный представитель Людовика XV окончательно вышел из себя, стал метать громы и молнии. На это его противник ответил полновесной пощечиной, подкрепив ее несколькими славными тумаками. Д'Аллион выхватил шпагу, но Шетардн удалось отвести удар, перехватив клинок правой рукой, которую он при этом поранил. Повторным выпадом посол пронзил врагу левую руку. Некоему капитану де Маньи удалось разнять дерущихся, хотя он и сам при этом не избежал серьезных ранений. Достославная баталия этих господ стала притчей во языцех для всего города и потехой для простонародья. Франция была дискредитирована при Санкт-Петербургском дворе: столь неприличное поведение посланцев его христианнейшего величества вконец испортило планы Людовика, связанные с этой далекой страной{306}. Бестужев не упустил удобного повода, чтобы очернить своего врага, найдя, как сделать это вернее: Шетарди, утверждал он, так и не сумел разрешить щекотливый вопрос об императорских титулах.
Сама судьба в те дни ополчилась на франко-прусскую группировку. Русские секретные службы перехватили нешифрованные письма Шетарди, где он давал четкий анализ расстановки сил между придворными кликами и их козней, причем уточнял, какую роль играет каждый из основных действующих лиц. Однако он не сумел скрыть истинной цели всего этого — стремления доказать, что его присутствие в русской столице необходимо, но его статус полномочного посла (причем довольно прибыльный) надлежит скрывать. Каждую фразу этих посланий Бестужев поворачивал себе на пользу: он обвинил своего врага в попытках подкупа официальных лиц и даже представителей духовенства, в желании сколотить при дворе группировку заговорщиков-франкофилов и вмешаться в дела Тайной канцелярии. Тут было от чего взбелениться Елизавете, без того раздраженной двойственным положением своего благодетеля. Но русский вице-канцлер откопал кое-что и похлеще: попавшие к нему в руки зашифрованные послания Шетарди содержали штрихи к довольно нелестному портрету императрицы в Руси: глупа, фривольного нрава, легко управляема, окружена министрами, которых ничего не стоит подкупить. Того хуже: он обрисовал интимную жизнь Елизаветы, в особенности ее любовные шашни с переяславским архимандритом{307}. Сии удручающие документы (в общей сложности их набралось шестьдесят девять) вице-канцлер предал огласке на заседании Сената в присутствии государыни, чем сделал оскорбление публичным. Маркизовы инсинуации, выраженные с дерзостной наглостью, ранили Елизавету тем сильнее, что в грош не ставили священную природу ее богоизбранной персоны. Еще ни один государь, писала она в декларации от 17 июня 1744 года, не подвергался и не подвергнется впредь оскорблению столь неслыханному{308}. По зрелом размышлении она велела Шетарди в двадцать четыре часа собрать свой скарб, мебель и покинуть российскую столицу, причем именовала его «капралом французской армии»{309} — статус, который мог бы позволить расправиться с ним в обход тех прав на защиту жизни, чести и достоинства, коими он располагал как посол его христианнейшего величества.