Елизавета Петровна. Императрица, не похожая на других
Шрифт:
Все консульства и посольства России получили сообщение за подписью Бестужева, где перечислялись злодеяния изгнанного француза. При этом вице-канцлер признавал, что по его приказу перехватывались и расшифровывались бумаги, на которые он ссылается. Такой способ подчеркнуть важность трудов Тайной канцелярии служил одновременно предостережением для других иностранных миссий. Бестужев ликовал: просчеты Шетарди вызвали между Францией и Россией разлад и холодность, о которых он прежде мог только мечтать{310}. Экстрадиция его злейшего врага, которую удалось спровоцировать, не прибегая к нарушению прав, предусмотренных статусом посла, укрепила позиции вице-канцлера. Удастся ли ему наконец уговорить Елизавету подписать договор с Австрией и Англией, а там и послать им дополнительные войска для войны с Францией?
Широкая огласка злодеяний Шетарди преследовала и другую, скрытую цель. Различие в реакции на этот скандал придворных и министров выдавало их приверженность к тому или другому противоборствующему лагерю. Бестужев наконец получал возможность отделить своих сторонников от противников: убрав-таки с дороги ненавистного маркиза и ослабив примыкавшую к нему группу, он спровоцировал некоторых дипломатов, до сей поры скрытных, на проявление их истинных чувств. Так произошло с Нейхаусом, послом Карла VII, Герсдорфом, представителем Фридриха Августа II, со шведским посланником Ннльсом Барком, чья симпатия к французскому клану определилась лишь недавно{311}. Теперь должны были полететь и другие головы. Шетарди был арестован назавтра после ужина, на который он пригласил Мардефельда, Брюммера, Лестока, Румянцева и Трубецкого — лучшие головы франко-прусского клана{312}. В течение следующих двух лет кое-кто из них попадется в сети вице-канцлера. Даже Петр и Екатерина, которые как-то вечером зашли в гости к бывшему дипломату, не избежали неприятностей.
Преследования настигали самых мужественных: так, Воронцова вынудили представить на обозрение личные послания, которые ему писал Мардефельд, известный своим добрым согласием с Шетарди. Вопреки всякой логике маркиз, его друзья и даже их императорские высочества обвинялись в намерении затеять заговор и переворот в пользу Ивана. Самые заметные члены клана во главе с Лестоком и Екатериной бросились к ногам императрицы, уверяя ее в своей невиновности. Их вынуждали нести всю ответственность за прегрешения бывшего французского посла, ныне врага. Царицыны советники, симпатизирующие пруссакам (Воронцов, Трубецкой, Ушаков), выдвигали те же доводы, что и он, пытаясь убедить Елизавету уничтожить наконец регентшу Анну и ее сына, ибо это, как говорится, «condicio sine qua non», необходимое условие успеха, только тогда она сможет спокойно сидеть на троне Романовых. Семье Ивана пришлось расплачиваться за легкомыслие Шетарди, теперь она стала жертвой маневров противоборствующих придворных групп, наседавших на Елизавету со всех сторон: речи больше не было о том, чтобы обеспечить им более сносные условия изгнания{315}. Столь продолжительное отсутствие брауншвейгского семейства, отправленного в отдаленные места, ослабило эффект победы Бестужева, отняло у него главный повод для шантажа и в конечном счете оказалось на руку Фридриху, который всегда советовал своей «сестре» именно такой выход. Однако эти потрясения не до конца свели на нет франко-прусскую группировку. Так, Мардефельд, которого вице-канцлер ненавидел от всего сердца (причем это чувство было взаимным){316}, бодро и весело пережил все заговоры. Осмотрительный пруссак вовремя сжег все бумаги и обновил шифры, чтобы избежать нескромных взоров{317}. Бестужев, разделавшись с французами, перенес свою недоброжелательность на прусского короля: он распустил слух, что Шетарди, новыми интригами подстрекавший прусский кабинет против России, арестован в Потсдаме. Предполагалась идеальная симметрия с делом маркиза Ботты{318}. Но Мардефельд с доказательствами в руках невозмутимо опроверг сказку о берлинском инциденте. Статус-кво восстановили без серьезных потерь, но отношения между Версалем, Потсдамом и Петербургом были отныне отравлены сомнением. Новый страшный удар обрушился на франко-прусскую группировку летом 1744 года. Место Черкасского, который скончался в 1742 году, до сих пор не было занято. По зрелом размышлении Елизавета отдала пост государственного канцлера Бестужеву — такой выбор преемника был косвенным следствием скандала, спровоцированного Шетарди. Портфель министра иностранных дел у Бестужева при этом остался. Второе место в правительстве досталось Воронцову, это возвышение требовало от него предельной сдержанности, в известном смысле нейтралитета. Итак, все надежды избавиться от могущественного министра рухнули. Фридрих тотчас сменил курс: «Обратить неизбежность в добродетель» — таков был в этой ситуации девиз Берлина. После долгих месяцев ожесточенной борьбы прусского посла обязали выказывать симпатию первому лицу русского правительства, заслужить, если удастся, его доверие и дружбу{319}. Разумеется, Мардефельд сохранял и свои связи с д'Аллионом, верным союзником, в некотором смысле его креатурой, ведь француз был ему всячески обязан и безмерно счастлив, что не потерял свою высокооплачиваемую должность{320}. Впрочем, запятнанный проступками своего предшественника, да к тому же увалень, такой союзник своей поддержкой мог скорее скомпрометировать, нежели помочь. Резкая перемена в поведении обоих приятелей, вдруг ставших такими льстивыми и почтительными, не могла внушить доверия. Вокруг образовалась пустота — их сторонились и придворные, и горожане. Эта пара никогда еще не оказывалась в такой изоляции. Тем не менее прусскому послу было не в чем себя упрекнуть. Наперекор прежним повелениям своего господина он никогда публично не нападал на Бестужева, ограничивался плетением мелких интриг или по каплям источал соответствующую компрометирующую информацию. Все его внимание было сосредоточено на установлении контактов с фаворитами или придворными, возвысившимися при Елизаветином правлении: он искал способов добиться, чтобы они желательным образом влияли на ее решения. Имея мало средств для их подкупа, а возможностей воздействовать личным обаянием и того меньше, он предпочитал действовать на уже завоеванных территориях. Но так или иначе, он потерял главный плацдарм: богатейшее английское посольство, которое еще могло бы склониться в сторону прусской группировки при условии, что последняя в свой черед отвернется от Франции. И все же отважиться на решительный шаг, то есть одновременно поладить с обоими потенциальными союзниками, Мардефельд не рискнул: финансовые причины как нельзя более внятно запрещали ему вступать в то роковое соревнование, что вели лорды Гиндфорд и Тироули. С д'Аллионом он по крайней мере выработал некий модус вивенди, позволяющий аккуратно распределять денежные траты. Когда речь шла о крупных политических ставках, Фридрих умел лавировать между Людовиком XV и Георгом II, но одна важная деталь от него ускользала. Ему представлялись чрезмерными расходы, каких требовал перевод резонов международной дипломатии на язык экономики, а без этого довести до российского двора смысл его стратегических построений оказалось невозможно. Мардефельд очутился в таком одиночестве, как никогда прежде.
В начале 1746 года государственному канцлеру удался еще один мастерский трюк: он женил своего сынка, шалопая, грубияна и мота, на племяннице Разумовского. Таким образом он, пусть с черного хода, вошел в семью императрицы и заручился безусловной поддержкой фаворита. Теперь недруги Франции и Пруссии наконец получили в России официальную опору, освященную узами крови. Фридрих, всегда бывший начеку во всем, что касается интриг матримониального свойства, предпринял немыслимый демарш, только бы помешать такому союзу: он приказал своему послу уговорить Разумовского попросить руки этой девушки для его сына{321}. Напрасные усилия: ненавистный министр снова взял верх.
Бестужев недолго ждал повода избавиться от Мардефельда — тут он мог рассчитывать на нового австрийского посла Розенберга, который очень зарился на роскошный особняк прусской миссии. За императорским столом, как бы случайно, заходили разговоры, где припомнили и дружбу Мардефельда с Остерманом и Минихом, ныне прозябающими в Сибири, и подстрекательскую роль Фридриха в историях маркиза Ботты и маркиза Шетарди, и родство Гогенцоллернов с брауншвейгским семейством… Коварно позаботились и о том, чтобы среди этой невинной болтовни невзначай всплывало имя Ивана. Эта идеологическая обработка продолжалась несколько недель, и в результате царица наконец сдалась: потребована, чтобы пруссака отозвали. Кабинет Фридриха запротестовал: ведь никаких доказательств, подтверждающих обвинение посла в предательстве и шпионаже, представлено не было. Но Елизавета уперлась. Тогда, чтобы выиграть время, решили притвориться, будто уступают воле императрицы. Подевилс, ведающий в Берлине иностранными сношениями, стал предлагать кандидатуры, на которые Бестужев никак не мог согласиться. К примеру, в преемники Мардефельду прочили Иоганна Готхильфа Фокксродта, бывшего секретаря посольства, прекрасно говорящего по-русски, личного друга Петра Великого, что гарантировало ему особую приязнь императрицы. К тому же Лесток поддерживал контакты с этим дипломатом, информируя его о том, как развиваются придворные интриги, — бесценный козырь для нового посла. Разумеется, Петербург ответил категорическим отказом, сославшись на то, что столь тесные связи с российской верхушкой станут серьезным препятствием для нормальной работы миссии и сохранения ею подобающего нейтралитета{322}. Прусская сторона, в свою очередь, полагала, что преемник Мардефельда должен сочетать в себе большой дипломатический опыт и неведение (притворное) специфики взаимоотношений внутри двора Елизаветы. И вот появился кандидат, на сей раз неоспоримый, который отвечал таким требованиям: Карл Вильгельм Фннк фон Финкенштейн, посол Пруссии в Стокгольме. Как великолепному знатоку северной дипломатии, ему хватит нескольких недель, чтобы освоиться с царской политикой и выработать подходящую тактику. Но Мардефельду, который в глубине души был счастлив покинуть эту страну, пришлось еще потерпеть ее климат, во всех смыслах враждебный: стояла ненастная северная зима, заснеженные непроезжие дороги вынуждали посла отложить свой отъезд до весны.
А жизнь в Петербурге между тем становилась адски мучительной: за каждым шагом — слежка, за каждым жестом — надзор, любое слово, допускающее двойное толкование, отмечается… Дворцовые приемы и аудиенции смахивали на кошмар. Мардефельда и д'Аллиона третировали, как зачумленных, держа в стороне от привилегированных столичных кругов; даже их друзья более не решались приближаться к ним при свидетелях. Лагерь сторонников Франции и Пруссии разваливался, беззащитный под градом клеветнических домыслов, обвинений в шпионаже (они-то имели основания) и неотесанности, разлад между этими послами и русскими придворными непрестанно углублялся, Сенат и нация уже были настроены против Людовика и Фридриха, на которых сваливали всю ответственность за войну. Шетардн был окончательно изгнан со сцены русской политики, и его соратнику Мардефельду предстояло ее покинуть. Начинался новый период: система, предполагавшая открытость двора всем социальным и политическим веяниям эпохи, перестраивалась, одновременно упрощаясь, на беду противников Бестужева. Подводные течения относили русский двор в направлении, противоположном тому, в каком двигалась европейская политика; только одна персона застыла в выжидательной позиции, по-шпионски следя за своими подчиненными, не высказываясь напрямую, но крутыми перепадами своего настроения сбивая с толку самых уравновешенных, — этой персоной была Елизавета.
Чтобы завершить свой успех, государственный канцлер решил отделаться от последних франко-прусских приверженцев — Брюммера и Лестока. Первый представлял собою легкую мишень, поскольку великий князь своего учителя ненавидел. Бестужев мог смело рассчитывать на то, что наследник престола вольно или невольно внесет свою лепту в устранение неугодного, поможет ему угодить в расставленные сети. Петр постоянно сетовал на то, что его вынудили перейти в православие, и без колебаний заявлял об этом во всеуслышание. А Брюммер вместо того, чтобы пресекать по мере возможности такие разговоры, выражал те же сожаления в присутствии Чоглокова, который являлся не только наставником царевича по части русского придворного этикета, но и шпионом Бестужева. Это давало последнему уж очень соблазнительную возможность одновременно ослабить позиции голштейнского семейства и отослать прочь приверженца Фридриха. Итак, канцлер не преминул как бы между делом проинформировать Елизавету, по-прежнему весьма чувствительную в вопросах веры, о настроениях наследника. Он изобразил перед ней (впрочем, не без оснований), сколь опасное воздействие сей достаточно важный факт может оказать на высшие чины Синода и имперскую знать{323}. При этом он выдавал за главный источник бедствия именно пагубное влияние протестанта Брюммера; для его падения большего и не требовалось. Хотя Петра предполагалось объявить совершеннолетним в феврале 1746 года, в день, когда ему сравняется восемнадцать, государственный канцлер, желая выиграть время, подготовил документ, согласно которому молодого человека надлежало признать зрелым мужем еще в июне 1745 года. Министр знал, что в этом случае великий князь первым делом пожелает избавиться от своего воспитателя, который обходился с ним грубо, часто унижал его и оскорблял{324}. Замысел удался. Елизавета, поколебавшись несколько месяцев, летом 1746 года отослала Брюммера в голштейнские пределы{325}.
Стало быть, теперь у Франции и Пруссии при русском дворе остался один союзник — Лесток, бывший любовник, статус по здешним условиям весьма распространенный, но защищающий. Бестужев измышлял новые сюжеты, посильнее, подкрепленные неуязвимыми доводами. Его план, скрупулезно разработанный, целил поначалу в самых уязвимых персон из окружения врача. Чоглоков был послан в Ригу затем, чтобы арестовать канцлера графа Головкина, и датчанина, подполковника Остена, обвиненных в масонских происках. Фридрих из кожи вон лез, стараясь выручить своих «братьев», которых отпустили ценой унизительных переговоров, навредивших репутации прусского монарха. В марте 1747 года разразился новый скандал: были конфискованы бумаги некоего Фербера. Этот пруссак, по-видимому, желавший поступить на службу в России, похвалялся, что имеет доступ к шифрам секретаря прусской миссии Конрада Варендорфа и может расшифровывать его письма. Он под диктовку Бестужева состряпал несколько фальшивых посланий, где была сплетена паутина клеветы против Лестока, Воронцова, Мардефельда, д'Аллиона, Варендорфа{326}, достаточная, чтобы возбудить негодование простодушной государыни. Изготовив эти подложные улики, шпион государственного канцлера был отправлен к себе на родину, чтобы оттуда регулярно слать донесения о повседневной жизни при дворе Гогенцоллернов. Дать ему такое поручение значило предать его в руки палача. Прусская служба безопасности ворон не считала: «креатуру Бестужева» повесили в июне 1747 года, не располагая формальными доказательствами его вины (пытка вполне восполнила этот пробел){327}. Натянутость в отношениях двух дворов достигла предела, что отнюдь не помешало канцлеру успешно продолжать свою дестабилизирующую деятельность.
ЕЛИЗАВЕТА — ЕВРОПЕЙСКИЙ АРБИТР?
Осознав, что угодил в западню, Фридрих в свой черед затеял целую кампанию в надежде переманить дочь Петра Великого на свою сторону{328}. Тем временем в Петербурге после скандала с Шетарди сильно возросло влияние англичан.
Георг II и его послы с тех пор, как Елизавета осуществила государственный переворот, вели индивидуалистическую политику: разговоров о русской интервенции в Европе избегали, но рассчитывали на давнишние отношения, на экономические привилегии, что насчитывали три столетия, и без конца напоминали о выгодах, которые приносила России ее торговля с Британией{329}. Их основной заботой было не потерять доступа к северным морским путям; поэтому они готовились заключить с Петербургом новую конвенцию — сближение, весьма нежелательное для Франции{330}. Так вот, Фридрих вообразил, что с помощью своего дяди Георга II сможет восстановить прежнее влияние на Россию, пусть с риском вызвать еще большее охлаждение Франции, которая после смерти государственного министра Флери (в 1747 г.) стала снова впадать в былую англофобию. Путь к цели виделся один: союз между Пруссией и Россией, двумя расцветающими молодыми нациями, освободит Гогенцоллернов от всех территориальных забот. Но действовать надлежало быстро, точно и по-хитрому. И вот Фридрих, иногда называвший себя «философом из Сан-Суси», приходит к важному решению и пишет своему послу, что медлить нельзя: «Я должен прибрать Россию к рукам сейчас, в противном случае я не получу ее никогда»{331}. Старик Мардефельд свое дело знал: умел и представить общие интересы сторон в самом выгодном свете, и подчеркнуто заносчивым поведением возбудить у других послов зависть к своему успеху{332}. Девизом прусского короля было «Divide et impera» («Разделяй и властвуй»): разжечь соперничество между Францией и Англией, не допуская торжества ни той ни другой, а тем временем что было сил сосредоточиться на главной задаче: наладить идеальное сотрудничество с Елизаветой. Он мечтал делать погоду в этой далекой стране{333}. Фридрих пошел на уступки, легкие для государства, возраст которого едва насчитывал полстолетия: во всех своих посланиях стал подчеркнуто величать Елизавету императорским титулом, который был поводом для стольких разногласий между европейскими венценосцами; признав ее императрицей, он тем самым гарантировал преимущественное положение русских дипломатов в Потсдаме. Это стало одной из причин, почему Версаль снова направил в Петербург Шетарди: ему полагалось помешать сговору русского и пруссака, этих «двух трусов», боящихся один другого{334}. Чем это кончилось, мы уже знаем. Однако нюх не подвел Амело: Гогенцоллерн и впрямь побаивался большого славянского соседа, его томил наследственный страх перед вторжением русских. Да и в глазах Елизаветы соседство Фридриха тоже представляло самую серьезную опасность — государыню тревожили его поразительные бранные успехи и редкая дипломатическая гибкость, позволявшая ему то поворачиваться в сторону французов, союзников Турции и Швеции, то склоняться к англичанам, союзникам Дании. После договора в Бреслау, установившего мир Фридриха с Марией Терезией, пруссак, чего доброго, мог оказаться и на стороне австрийцев, а у тех близкое родство с брауншвейгским семейством.
Разные монархи поочередно пытались доминировать в российской политике, не понимая, какого рода психологическую эволюцию переживает Елизавета. А она жаждала всей полноты ответственности, признания, равноправного вхождения своей страны в круг европейских держав. Версаль и Потсдам со своими притязаниями вместо того, чтобы способствовать, только мешали друг другу, их формальное союзничество страдало от недоверия и взаимного соперничества монархов, равно как и от несостоятельности правительственных кабинетов. Хотя их послы, оказавшись на месте, умели сориентироваться, играли свою роль с толком, не перебегая друг другу дорожку на почве дипломатии. Шетарди, затем д'Аллион поладили с Мардефельдом, преодолели свои разногласия, образовав крепкий союз во имя противостояния входившей в силу австро-британской группировке, по им зачастую приходилось действовать, не дожидаясь одобрения свыше и рискуя навлечь на себя нарекания своих дворов. Впрочем, медлительность почты и беспощадная цензура со стороны русских всегда могли послужить для них оправданием.