Елизавета Петровна. Императрица, не похожая на других
Шрифт:
Императрица кичилась своим намерением преобразить Санкт-Петербург, но, при всем почтении к наследию Петра Великого, стремилась оставить на его городе и свою печать. Когда она завладела русским престолом, в столице бесчинствовал Джузеппе Трезини, племянник Доминико Трезини, одного из любимых архитекторов Петра Великого. Родственничек, будучи скорее каменщиком, нежели зодчим, едва умел писать, считать и рисовать; его здания рушились через несколько лет после возведения. В 1756 году Елизавета его наконец прогнала{521}. В те же годы она стала поручать подобные работы Франческо Бартоломео Растрелли, который показал себя мастером особого стиля: елизаветинского барокко. На протяжении двух десятилетий он разрабатывал некий чудесный синтез итальянского и германского стилей с примесью подлинно русских черт и с ориентацией на принятые в стране представления о красоте. В 1730-е годы он уже выстроил третий Летний дворец, ставший излюбленной резиденцией цесаревны Елизаветы{522}. Как только она возвратилась в Петербург после торжеств, посвященных ее коронации, императрица поручила ему три задания, которым придавала весьма большое значение: строительство Смольного монастыря на северо-восточной оконечности города, у излучины Невы, расширение Петергофа и перестройку Царского Села. По инициативе Растрелли в 1755 году в царскосельском дворце была оборудована янтарная комната; чтобы придать камеди, на которую накладывалась
Вплоть до своей смерти в 1744 году старый Карло Бартоломео Растрелли задавал тон в искусстве ваяния. Его заботами Петергоф был украшен гротами, фонтанами и статуями; он воздвиг первую конную статую Петра Великого и стал автором множества бронзовых бюстов. В 1741 году он закончил скульптурное изображение Анны Иоанновны, которое Елизавета отправила в ссылку в Академию, где оно было задвинуто в угол. Императрица обожала всевозможный сверкающий декор, блестящие муляжи. По случаю се коронации созвали всех золотильщиков страны: каждого обязали внести свою лепту в пышное украшение Кремля и улиц, по которым государыне предстояло проследовать в ходе этих церемоний{524}.
Ослеплять роскошью и через это давать почувствовать, сколь могуча ее империя, — таков был принцип Елизаветы. Двери, оконные рамы и потолки всех имперских зданий были перегружены золоченой и посеребренной лепниной, барельефами с изображением цветов, блеск которых отражали бесчисленные зеркала{525}. В ясные дни фасад царскосельского дворца сверкал на солнце, и так же слепили глаза его цоколи, капители, пилястры, оконные наличники и двери, выложенные золотыми пластинами. Якоб Штелин сообщал, что дворец прозвали aurea domus («золотым домом»){526}. Чтобы ускорить строительство, канцелярия, ответственная за эти грандиозные работы, получила приказ привлечь к ним иностранных скульпторов. С этой целью были призваны австрийцы Дюнкер и Штальмайер, Вестерини из Брюсселя, француз Ролан и швейцарец Домаш, причем каждый окружил себя целой оравой подмастерьев и учеников. Их первой задачей было обучать своему искусству русских юношей. Работы в Петербурге всем хватало, как, впрочем, и в Москве. Подражая государыне, ее придворные и фавориты тоже пустились украшать свои жилища или возводить новые дворцы. Пример подал Разумовский со своим Аничковым дворцом. Иван Шувалов, когда занял его место в царицыном сердце, распорядился, чтобы ему построили дворец напротив, на Фонтанке. Импортеры мебели, статуй и безделушек богатели на глазах. Петр Шувалов заказал в Италии семьдесят мраморных скульптур-копий для своих парков. Когда столичная биржа затребовала полсотни алебастровых статуй из Ливорно, они были отправлены в Россию уже через несколько часов. Два десятка из них приобрел барон Вольф, дипломатический представитель Англии и одновременно — доверенное лицо Бестужева; русские аристократы, которых он так обскакал, весьма приуныли: они от западного искусства настолько теряли голову, что ради этого увлечения влезали порой в непомерные долги.
Шереметевы, Строгановы, Чернышевы, Алексей Бестужев-Рюмин, Кирилл Разумовский, Петр и Александр Шуваловы, генеральный прокурор Трубецкой, маршал двора Нарышкин — все они строили себе жилища «в самом новом и наилучшем вкусе». Нарышкин поражал своих гостей салоном, где колонны изображали стволы пальм, а их золоченые капители были выполнены в форме пальмовых крон. В 1750-е годы среди благородных семейств Санкт-Петербурга трудно было найти того, чей дом не декорирован по последней французской моде{527}. Не отставали и некоторые «выскочки» — богатые купцы и фабриканты. Братья Демидовы установили в своих особняках на Мойке металлические балюстрады и колоннады, доставленные с их уральских предприятий. И все, кто мог, старались угодить Елизавете, жертвуя на украшение храмов. Так, купец Володимеров принес в дар Охтинской церкви, расположенной на правом берегу Невы, скульптурное изображение Гроба Господня.
Внутренние покои в жилищах фаворитов и придворных также отражали вкусы Елизаветы, которая стремилась приспособить к эстетическим принципам обустройства интерьеров также свои безделушки и посуду. Первая фарфоровая мануфактура, основанная Кристофом Конрадом Хунгером, вскоре оказалась на пороге разорения, ибо продукцию выпускала дрянную. Незадачливого немца прогнали и заменили Дмитрием Виноградовым. Тогда предприятие стало привлекать ремесленников из Мейсена либо Венсенна — крупных европейских центров, где производилась фарфоровая масса. К середине 1750-х годов виноградовская мануфактура впервые достигла высочайших успехов{528}. И снова, в который раз, вкус Елизаветы стал решающим фактором. Она любила усложненные формы: соусники и супницы из ее личного сервиза были избыточно разукрашены гирляндами, решетчатыми щитами, красочными изображениями цветов, но рельефы и живописные решения здесь были приведены в безукоризненную гармонию. Русский фарфор сравнялся с самыми утонченными западными образцами и с керамическими изделиями Дальнего Востока{529}.
Без расписных гобеленов не обходился ни один шикарный дом. Первая ковровая мануфактура была основана в Петербурге в 1717 году; мастера, в ту пору работавшие там, к моменту воцарения Елизаветы поумирали, да кто и остался, все равно был не в состоянии удовлетворить запросы двора. Царица отправила во Францию некоего Москена с поручением набрать ткачей на гобеленовых станках и художников, посулив им годовое жалованье от 800 до 1200 рублей, причем за обучение подмастерьев плата отдельная. Затея оказалась разорительной, поскольку французы не пожелали отправиться в Россию морским путем. До Петербурга они добрались в 1758 году, но вскоре мануфактура расцвела как нельзя лучше. Привлеченные высоким заработком, туда из Франции потянулись новые искусники, готовые щедро снабжать русских ценителей гобеленами на исторические и мифологические сюжеты и с непременными сценами охоты{530}. Обнаружение близ Ладожского озера камня, легкого в обработке, но твердеющего на открытом воздухе, ускорило работы по оборудованию Зимнего дворца; внешние стены быстро покрылись арабесками и украсились десятками ложных колонн, что облегчало задачу соблюдения симметрии. Совершенствованием внутреннего убранства, соревнуясь между собой, занимались резчики Дункер, Ролан и Жилле. На троих им было выделено 80 000 рублей, предназначенных для того, чтобы они могли подыскивать материалы, позволяющие наилучшим образом проявить свое искусство. Когда царствование Елизаветы уже подходило к концу, двум русским архитекторам, Кокоринову и Фельтену, перепал великолепный контракт. Фельтен, сын повара Петра Великого, воспитывался в Германии, потом работал чертежником под началом Растрелли; он принимал участие в украшении Зимнего дворца. Что до Кокоринова, он разработал проекты дворцов Кирилла Разумовского и Петра Чернышева и в полной мере угодил великой княгине Екатерине, построив для нее загородный дом неподалеку от ее резиденции в Ораниенбауме. Взяв в жены дочь несметно богатого Григория Демидова, он стал посвящать все свое время управлению Академией изящных искусств. По мнению Якоба Штелина, Кокоринов был весьма далек от того, чего Витрувий ждет от архитектора{531}, но он являлся русским и как таковой пользовался поддержкой императрицы и потому мог рассчитывать на очень выгодные контракты.
Поскольку Елизавета увлекалась парижской модой, в русской столице не было недостатка во французских архитекторах — когда к добру, а когда и к худу. Так, некий Валуа получил распоряжение построить на Васильевском острове гостиницу для приглашаемых посетить Академию наук. Его комнаты с зарешеченными окнами были ни дать ни взять тюремные камеры, деревянные панели и фахверки скрывали от взоров детали фасадов и интерьеров — по суждению русских любителей архитектуры, это был крайне отталкивающий стиль. И мало того: архитектор забыл предусмотреть в здании печи, в студеную зиму 1759 года это обрекало обитателей на поиск случайных квартирок на стороне. В том же году в Санкт-Петербург был приглашен Валлен-Деламот. При жизни императрицы ему пришлось заняться проектированием главного здания императорской Академии художеств, скульптуры и архитектуры, основанной и управляемой Иваном Шуваловым. Сам же Валлен-Деламот там и преподавал, формируя поколение молодых русских художников. Он приступил, опять-таки по настоянию фаворита, к строительству первого торгового рынка — предшественника нынешнего Гостиного двора, что расположен на Невском проспекте. Его работа в России будет продолжаться вплоть до 1775 года, этот архитектор успеет заложить фундамент римско-католической церкви Святой Екатерины, арки Новой Голландии и павильона Эрмитаж{532}. Среди последних французских мастеров, прибывших в Россию за время царствования Елизаветы, необходимо вспомнить Жан-Батиста Лепренса. Первоначально контракт этого художника обеспечивал ему пансион в 5000 рублей в год, ему надлежало колесить по побережью, запечатлевая морские пейзажи и порты России. Но проект не был осуществлен. Вслед за ним была задумана экспедиция в Сибирь, которую возглавил аббат Шапп д'Отрош; в дороге он делал путевые зарисовки и писал жанровые картины. Очарованная его детскими портретами, императрица поручила ему отделку дверей и наличников нового Зимнего дворца. Так русская столица мало-помалу усваивала стиль рококо во вкусе Людовика XV. Пока в центре города орудовали французы, Ринальди в Ораниенбауме осуществлял фантазии великого князя: возвел там миниатюрную крепость Петерштадт и дом увеселений, где Петру нравилось затевать маскарады. Екатерина рассказывает, как он приказал своей свите нарядиться капуцинами: придворные, сопровождаемые ослами, должны были делать вид, будто ищут воду и добывают провизию для своего импровизированного монастыря{533}. В окружающем парке пряталось множество маленьких строений, одно из которых — китайский дворец, в ту пору прозванный Голландским домом, — являло смесь самых разнородных стилей, но доминировали там все же именно азиатские орнаменты{534}. Екатерина поручила Ринальди устройство висячих садов. Придворный хирург Гийон отмечает, что эта безумная прихоть опустошила казну молодой четы{535}. Великий князь поручил тому же архитектору-итальянцу выстроить новый театр, где сцена и партер могли соединяться и трансформироваться в танцевальную залу. Петр любил задавать там концерты, где сам играл на скрипке; восклицания музыкантов «Bravo, altezza, bravo!» («Браво, ваше высочество, браво!») подбадривали его, побуждая забыть, что звуки, льющиеся из-под его смычка, до жалости фальшивы. Порой наследник престола извлекал из своей не имевшей себе равных коллекции музыкальных инструментов еще и поперечную флейту, на которой производил столь же омерзительные трели. Начиная с 1757 года в Ораниенбауме ежегодно ставили полномасштабную оперу, и тогда можно было полюбоваться, как великий князь вдохновенно упражняется в оркестре, а его супруга между тем скучает в зале.
Первый декоратор русского театра, Джероламо Бон по прозвищу Момоло, прибыл сюда из Болоньи. Венцом его карьеры было оформление спектакля «Милосердие Тита», поставленного в честь коронации Елизаветы. Неимоверно разбогатевший, отягощенный дарами, он возвратился на родину в 1743 году, уступив свое место римлянину Валериани. Последний, в будущем известный мастер живописи, работал не только в театре, но и во дворцах императрицы и ее приближенных. Занимался росписью потолков в технике trompe-l'ocil, украшая их сценами с нимфами, детьми и богинями, портретами и лепниной, причем игра светотени была столь искусной, что вводила в заблуждение даже самых искушенных зрителей: кое-кто из сотрапезников всерьез верил, что небо вот-вот рухнет им на голову!
Немцы тоже не оставались в стороне, деятельно приложили руку к отделке петербургских дворцов: Хонсер украшал гостиные Бестужева, Ведекинд делал копии с портретов членов императорского семейства — необходимый атрибут любого приличного дома. Великий князь Петр слыл одним из самых страстных коллекционеров картин: его приводили в восторг портреты стариков, сцены охоты и натюрморты. Художник-анималист Фридрих Грот безмерно угодил ему белым павлином, чье оперение было воссоздано так натурально, что обмануло даже петуха, который атаковал картину под рукоплескания его высочества{536}. Государыня тоже была под впечатлением: она заказала художнику для царскосельского дворца серию изображений всякого рода животных.
Между французскими, итальянскими, голландскими и немецкими мастерами завязалась ожесточенная борьба. Каждый норовил привлечь внимание императрицы, сыграть на ее слабой струнке, чтобы получить подряд на построение храмов и украшение императорских часовен, где требовалось сочетать священные традиции православия и новейшие технические достижения. Особо преуспел в этом Пьетро Атонно Трезини, сын Доменико, работавший в тени Растрелли. Он первый начал строить в русской столице церкви с пятью куполами. Христоф Грот со своим помощником Иоганном Георгом Вебером несколько лет посвятил работе в императорской царскосельской часовне. Елизавета стремилась к новаторству, хотела оставить свой след, но оставалась непреклонной в одном: каноны православия не должны нарушаться. Присутствуя на церемонии освящения церкви гвардейского полка, она приметила изваянных на иконостасе купидонов и выразила глубочайшее недовольство, затем настояла, чтобы их сообразно требованиям догмы заменили писаными ангелами. Правда, когда речь заходила о частных императорских часовнях, она проявляла большую терпимость: в царскосельском эрмитаже, где она любила отмечать религиозные праздники, потолки были украшены изображениями амуров и античных божеств. В дворцовой часовне ангелы отличались таким же игривым выражением, как купидоны в соседней зале, то было сближение любви божеской и человеческой — характерная идея елизаветинской эпохи, тенденция превращать церкви в храмы радости и любви{537}.