Елизавета Петровна
Шрифт:
– Да я не о себе, а о вашем высочестве больше! – залебезил Головкин. – Я что? Я обойдусь. Но и вы, герцог, кажется мне, не очень-то здоровы… Вам бы прилечь, сном всё пройдёт…
– Обо мне ты уж не беспокойся, брат! – отрезал Бирон. – Что же касается нашего здоровья, то у меня имеется хорошее лекарство!
Бирон велел подать бутылку вина и два кубка. Головкину оставалось только подчиниться, он рисковал навлечь на себя подозрения…
Но и доброе старое вино не могло успокоить тревогу собутыльников, и беседа не клеилась. Скажут слово да и молчат, молчат. Потом, через четверть часа, ещё слово…
Только когда было покончено с третьей бутылкой, Бирон заговорил.
– Не знаю почему, но меня сегодня особенно неотступно
– Да в чём же вы можете винить себя, герцог? – возразил граф. – Ведь болезнь – не свой брат!
– Эх, что болезнь! – отмахнулся от него регент. – Ты-то знаешь, что такое болезнь вообще, да и что за болезнь была у императрицы…
– Но я – не доктор…
– А доктора, думаешь, знают? Надо что-нибудь сказать, вот они и брешут. Отравить – на это они мастера, а болезнь распознать да вылечить – ну, тут они всё равно что слепые… Что болезнь! Когда жизнь идёт гладко, ровно, так и с болезнью до глубокой старости проживёшь, а огорчения, заботы – вот неизлечимая болезнь, которая быстрее всего сводит в могилу!
– Но ведь вы всецело стояли на страже!
– Да оставь, Головкин! – с досадой крикнул герцог. – Надоели мне эти сладкие слова! Сам знаю, что знаю…
Он опять замолчал, погрузившись в воспоминания. Часы пробили половину одиннадцатого. Головкин вздрогнул и опасливо уставился на циферблат.
– Как сейчас помню, – тихо, словно обращаясь к себе, сказал герцог, – была холодная, дождливая осенняя погода, а мне пришло в голову поехать кататься верхом. Императрица отнекивалась, но я… Ах, не всегда я обращался с ней так, как подобало! Следы ног её целовать бы мне… а я… Как сейчас помню: приехали мы с катанья, а на другое утро она и слегла. [64]
64
Между прочим, про это обстоятельство упомянуто в обвинительном акте, составленном против Бирона.
И опять наступила долгая-долгая пауза. Часы пробили одиннадцать.
– Недужится мне уж очень, – робко начал Головкин, – пойти мне, что ли?
– Ты пойми, – не слушая его, сказал герцог, – ведь я вовсе не искал регентства. Мне тяжело было примириться с мыслью, что придётся управлять этой страной, которая никогда не простит мне моего иноземного происхождения. Но что мне было делать, куда деваться? Ведь у меня семья… Правда, и в России, и везде за границей – в Пруссии, в Австрии, да и мало ли где – у меня имения. Но если я сегодня выпущу власть из рук, разве меня оставят в покое? Все – враги, все зубы точат! Про Россию и говорить нечего. Но, думаешь, даст мне прусский король либо австрийская императрица жить спокойно? Как бы не так! Сейчас начнут сводить счёты за старое! А из-за кого всё это? Всё из-за России, которая меня ненавидит! Мне негде голову преклонить, Головкин, я один, один, один!..
– Ваше высочество, – настойчиво сказал Головкин, опасливо посматривая на циферблат. – Вам положительно необходим покой. Позвольте, я провожу в опочивальню, ваше высочество!
– «Ваше высочество»! – с горечью повторил Бирон. – А ты думаешь, простят мне когда-нибудь, что я заставил сенат присвоить мне этот титул? Но ты прав! – сказал он, вставая. – Мне нужен покой. Вино начинает сказываться, меня клонит ко сну… Вот единственный верный друг, который не изменяет… Только вот что, граф, сначала мы пройдём в зал, где стоит гроб императрицы. Хочется мне поклониться её праху!
– Слава тебе Господи, – шепнул Головкин, следуя с облегчённым видом за Бироном.
Хотя со дня смерти императрицы Анны Иоанновны [65] прошло уже около месяца, но похорон ещё не было, и гроб с высочайшими останками, украшенный императорскими гербами и тонувший в цветах, стоял в одном из залов Летнего дворца. Громадные восковые свечи придавали всему какой-то жуткий колорит своим трепещущим светом, и лица неподвижно вытянувшихся гвардейцев, стоявших почётным караулом у гроба императрицы, казались мёртвенными, неживыми.
65
Дочь царя Ивана V Алексеевича от брака с Прасковьей Фёдоровной Салтыковой. Анна Иоанновна родилась в Москве 28 января 1693 года, герцогиня Курляндская (1710), императрица (1730). Умерла в Петербурге 17 октября 1740 г.
Головкин остался поближе к дверям. Бирон подошёл к гробу и долго смотрел на него, шепча по-немецки молитву.
– Прощай, дорогой друг! – сказал он наконец. – Прощай, моя единственная опора! Я хотел бы скорее быть с тобой!
Он подошёл к Головкину, взял его под руку и вышел с ним из зала.
В следующей комнате к нему поспешно подошёл молодой офицер из дворцового караула. Это был знакомый нам Мельников.
– Ваше высочество! – сказал он, вытягиваясь в струнку перед регентом. – Караул задержал какого-то человека, назвавшегося гофкомиссаром Липманом. Несмотря на запрещение вашего высочества кому бы то ни было входить во дворец, Липман настойчиво пытался пробраться сюда и грозит немилостью вашего высочества, если о нём не будет доложено, так как у него имеется дело первой важности!
– А, понимаю! – сказал Бирон. – Потрудитесь сказать этому господину, что я считаю его домогательства наглостью. Для приёма отведены утренние часы, а не ночь!
Мельников ушёл.
«Пронюхал что-нибудь еврей!» – с тревогой подумал Головкин.
– Я понимаю, что ему нужно, – злобно заговорил Бирон, с обычной для него лёгкостью переходя от мрачной подавленности к потребности обрушиться на кого бы то ни было, что бывало с ним обыкновенно после неумеренного питья. – Представь себе, граф, третьего дня я вызвал к себе эту собаку, которая мне всем обязана, и предложил устроить заём, весьма необходимый казне. А этот негодяй решился ответить мне, что заём невозможен, пока правительство – то есть я – не примет некоторых необходимых мер для своего упрочения. Он хотел было перечислить мне эти меры, но я попросту выгнал его вон, пригрозив, что в двадцать четыре часа вышлю его из России! Какова наглость! Всякое животное осмеливается посягать на власть! Ну, теперь он, верно, понял, что его дело плохо, – прослышал, должно быть, что я уже послал курьера за границу, вот и прибежал. Ну да погоди! Набегаешься ты у меня ещё!
Они прошли дальше, направляясь к выходу. Но вскоре Мельников явился опять.
– Ваше высочество! – сказал он. – Осмелюсь доложить, что гофкомиссар настаивает на том, чтобы его пропустили. Он говорит, что явился к вашему высочеству не по собственному делу, а по вашему и что может приключиться плохое дело, если его не допустят…
– Так прогнать его прикладами, если он добром не хочет уйти! – чуть не с пеной у рта крикнул Бирон. – По моему делу! Я думаю, что по своему делу даже этот нахал не решился бы тревожить меня в такое время! Потрудитесь выпроводить его, а если вы осмелитесь ещё раз доложить мне о нём, то я разжалую вас в солдаты и подвергну телесному наказанию. Вы недостойны ни дворянского звания, ни офицерского чина, если осмеливаетесь заставлять два раза повторять себе приказ! Ступайте!.. Вот таковы они все, эти русские офицеры, – заворчал он, когда Мельников, покрасневший от обиды, ушёл. – Ни малейшего понятия о дисциплине! Только немцы и умеют служить! Ну да погоди, дай срок! Я весь этот мятежный полк расформирую по армейским частям! Всякий молокосос…