Элмер Гентри
Шрифт:
— Дорогой мистер Гентри, мы с мисс Фолконер раз и навсегда решили, что даже в самой ожесточенной борьбе за спасение душ нет надобности угощать нашу паству пошлятиной.
— Ну, я бы им выдал не это!
— А что же именно, разрешите спросить?
— Добрую старую преисподнюю, вот что! — Элмер покосился на Шэрон и заметил, что она одобрительно улыбается. — Да, сэр, как в гимне поется: ад наших отцов хорош и для нас.
— Вот как! Боюсь, что он недостаточно хорош для меня, и не думаю, чтобы Иисус тоже питал к нему особенную нежность.
— Ну, во всяком случае, когда он пребывал у Марии, Марты и Лазаря, он не прохлаждался с ними, распивая чаи, будьте уверены!
— Но почему же, мой друг? Разве вам неизвестно,
— Н-нет, я точно не знал, когда…
— О, конечно, вы просто забыли. В бытность вашу в университете вы, несомненно, читали о великом эпикурейском походе Фталтазара, ну, когда еще он взял с собой тысячу сто верблюдов? Псалтызар — помните?
— О да! О походе помню, я просто не знал, что он вез чай.
— Ну, естественно. Я понимаю. Да, мисс Фолконер, наш пылкий Шуп намерен сегодня петь соло гимн «Таков, как есть». Нельзя ли как-нибудь помешать? Эделберт — славная божья душа, но в таком виде, каков он есть, он грузноват. Вы не поговорили бы с ним?
— Ах, не знаю… Пусть поет. Он массу душ к нам привлек этим гимном, — зевнула Шэрон.
— Каких-то паршивеньких душонок…
— Ах, нельзя же так чваниться! Когда вы попадете на небеса, Сесиль, то станете ворчать, что серафиты… да, ладно, ладно, знаю, что «серафимы», просто обмолвилась, — что серафимы носят не такие корсеты!
— Не поручусь, что вы именно так и представляете себе рай: ангелы в корсетах, а вы — в золотом особняке на фешенебельной небесной Парк-Лейн [90] !
— Сесиль Эйлстон, не ссорьтесь со мной сегодня! Я чувствую, что с минуты на минуту начну действовать… вульгарно! Любимое ваше словечко! Я, право же, не прочь спасти душу кое-кому из своих собственных людей! Элмер, вы как думаете, бог учился в Оксфорде?
— Несомненно!
— И вы тоже, разумеется!
90
Парк-Лейн— аристократическая улица в Лондоне.
— Я-то нет, куда там! Я учился в захолустном колледже в Канзасе! И родился тоже в захолустном городишке в том же Канзасе!
— Да и я, фактически! Нет, родом-то я из очень старой виргинской фамилии и родилась, как говорится, в «родовом поместье», но мы были до того бедны, что наша гордость была просто смешна. Скажите, а вам приходилось в детстве колоть дрова и полоть грядки?
— Мне-то? Ого! Еще как!
Они сидели, положив локти на стол, хвастливо обмениваясь воспоминаниями о своем захолустном детстве, то и дело поражаясь тому, как много у них было общего, а Сесиль хранил ледяное молчание.
Выступление Элмера на молитвенном собрании произвело фурор.
В его речи было все: четкий план, мелодические раскаты бархатного баритона, красивые фразы, занимательные примеры из жизни, высокие чувства, целомудренный подход к предмету, неподкупное благочестие.
Позже Элмер объяснял поклонникам своего ораторского таланта, что важнее всего — план. Что бы они подумали, спросил он, об архитекторе, который увлекся окраской и отделкой, не позаботившись создать проект здания? А велеречивые излияния Элмера в тот вечер отличались редкостной стройностью плана.
В первой части он признался, что, несмотря на свои успехи в коммерции, жил во грехе вплоть до того часа, когда, не находя себе места и слоняясь по номеру, стал лениво перелистывать Гидеона и был потрясен до глубины души притчей о талантах.
Во второй части он доказывал на собственном примере ценность христианства в переводе на звонкую монету. Он отметил, что коммерсанты часто предпочитают явному мошеннику человека надежного и благочестивого.
Пока что он был, пожалуй, слишком реалистичен. Он догадывался, что Шэрон никогда не возьмет его на место Сесиля Эйлстона, если не увидит, что душа его до краев переполнена поэзией. И потому в третьей части он заговорил о любви. Он объяснил, что если христианство не только мечта и идеал, но и практическое руководство к действию, то этим оно обязано любви. Он говорил о любви очень мило. Он сказал, что любовь — это утренняя звезда и звезда вечерняя. Это сияние над тихой могилой, а также источник вдохновения как патриотов, так и директоров банков. Что же касается музыки — то что есть музыка, как не голос любви?
Он увлек своих слушателей (а их было тысяча триста душ, и все слушали его очень почтительно) на головокружительные высоты идеализма и оттуда, словно орлов с горной вершины, стремительно низринул их в юдоль слез:
— Ибо, братья и сестры мои, как ни важно проявлять благоразумие в делах мира сего, важнее всего — мир грядущий, и в связи с этим мне хочется припомнить в заключение очень прискорбный случай, свидетелем коего я был недавно. Мне часто приходилось встречаться на деловой почве с одним очень видным человеком — Джимом Леф… Леффингуэллом. Ничто не мешает мне назвать вам его имя, потому что его уже судит вечный судия. Старина Джим был чудесный человек, но обладал роковыми недостатками: он курил, он пил вино, он играл в азартные игры и, как ни больно признаться, был не всегда воздержан в выражениях и иной раз произносил имя господа всуе. Однако Джим очень любил свою семью, в особенности же свою маленькую дочурку. И вот она заболела. О, какие тяжелые времена настали для всего дома! Убитая горем мать то входила на цыпочках в комнату больной, то снова выходила! Озабоченные доктора сменяли друг друга, стараясь ей помочь. А отец, несчастный старина Джим, сгорбившись от горя, не отходил от маленькой кроватки и за одну ночь совершенно поседел. Но вот наступил кризис, и на глазах у плачущего отца маленькое тельце затихло, и чистая, нежная, юная душа отошла к своему творцу… Джим пришел ко мне, рыдая, и я обнял его, как обнял бы маленького ребенка. «О боже, — рыдал он, — подумать только — я прожил всю жизнь во грехе, и моя малютка скончалась, зная, что ее папочка — грешник!»
Стараясь утешить его, я сказал: «На то была божья воля, старина, чтобы она ушла от тебя. Ты сделал все, что может сделать смертный. Лучшие врачи… Лучший уход».
Никогда не забуду, с каким негодованием он напустился на меня. «И ты называешь себя христианином! — вскричал он. — Да, были и врачи и уход, но одного недоставало — того, что одно только и могло спасти ее, — я не мог молиться!»
И этот сильный человек в отчаянии упал на колени, и, при всем своем опыте, я, привыкший изъяснять пути господни своим… своим собратьям-коммерсантам, — я не нашелся, что сказать. Было слишком поздно!
О братья мои! О друзья-бизнесмены! Неужто и вы будете оттягивать час покаяния, пока не будет уже слишком поздно!Вы скажете, что это — вашедело? Так ли? Так ли это? Имеете ли вы право взваливать бремя своих грехов на тех, кто вам всего ближе и всего дороже? Неужели вы любите свои грехи больше вашего милого сынишки, больше крошки-дочки, больше нежного брата, доброго старика отца? И вы хотите их наказать? Хотите? Неужели у вас нет никого, кто был бы вам дороже, чем ваши грехи? А если есть — встаньте! Разве нет среди вас человека, который готов встать и помочь такому же деловому человеку, как он сам, нести в мир евангелие — нести миру радость? Неужели никто не подойдет ко мне? Не поможет мне? О, придите же сюда! Дайте мне пожать вам руку!