Емельян Пиляй
Шрифт:
Он замолчал и медленно стал вертеть папироску. Закат почти угас, только маленькая розовая лента, с каждой секундой всё более бледнея, чуть окрашивала край пухового облака, точно в истоме неподвижно застывшего в потемневшем небе. В степи было так тихо, грустно, и непрерывно лившийся с моря ласковый плеск волн как-то ещё более оттенял своим монотонным и мягким звуком эту грусть и тишину. Над морем, одна за другой, ярко вспыхивали звёздочки, такие чистенькие, новенькие, точно вчера только сделанные для украшения бархатного южного неба.
«Н-да, браток, покумекал я над этим делом и в ту же ночь в кусты около Ворсклы залёг,
«Ты, может, думаешь, что человек в себе волен? Дудки, браток! Расскажи-ка мне, что ты завтра сделаешь? Ерунда! Никак ты не можешь сказать, направо или налево пойдёшь завтра. Лежал я и ждал одного, а вышло совсем не то. Совсем несообразное дело вышло!
Вижу: от города идёт кто-то – пьяный как будто, шатается, в руках палка. Бормочет что-то; нескладно бормочет и плачет, – всхлипывает… Ещё ближе подошёл, смотрю – баба! Тьфу тебе, треклятая! Намылю шею, думаю, подойди-ка. А она идёт к мосту прямо и вдруг как крикнет: «Милый, за что?!» Ну, брат, и крикнула! Я так и вздрогнул. «Что за притча?» – думаю. А она прямо на меня. Лежу, прижался к земле, дрожу весь – куда моя злоба девалась! Вот-вот налезет, ногой наступит сейчас! А она опять как завопит: «За что?! за что?!» – и бух наземь, как стояла, почти рядом со мной. И заревела она тут, братец ты мой, так, что я и сказать тебе не могу, – сердце рвалось, слушая. Лежу, однако, ни гугу. А она ревёт. Тоска меня взяла. Убегу, думаю себе, прочь! А тут месяц вышел из тучи, да таково ясно и светло, просто страх. Приподнялся я на локоть и глянул на неё… И тут, брат, всё и пошло прахом, все мои планы и полетели к чертям! Смотрю – так сердце и ёкнуло: ма-аленькая девчоночка, дитё совсем – беленькая, кудряшки на щёчках, глазёнки большие такие – смотрят так… и плечики дрожат-дрожат, а из глаз-то слёзы крупнущие одна за другой так и бегут, и бегут.
«Жалость меня, брат ты мой, забрала. Вот я, значит, и давай кашлять: „Кхе! кхе! кхе!“ Как она крикнет: „Кто это? Кто? Кто тут?!“ Испугалась, значит… Ну, я сейчас тово… на ноги встал и говорю: „Это, мол, я“. – „Кто вы?“ – говорит. А глаза-то у самой во какие сделались, и вся так, как студень, дрожит. „Кто вы?“ – говорит».
Он засмеялся.
«Кто я-то, мол? Вы прежде всего не бойтесь меня, барышня, – я вам худа не сделаю. Я – так себе человек, из босой команды, мол, я». Да. Соврал, значит, ей; не говорить же ведь, чудак ты, что я, мол, купца убить залёг тут! А она мне в ответ: «Всё, говорит, мне равно, я топиться пришла сюда». И так это она сказала, что меня аж озноб взял – серьёзно уж очень, братец ты мой. Ну, что тут делать?»
Емельян сокрушённо развёл руками и смотрел на меня, широко и добродушно улыбаясь.
«И вдруг тут. братец ты мой, заговорил я. О чём заговорил – не знаю; но так заговорил, что аж сам себя заслушался, больше всё насчёт того, что она молодая и такая красавица. А что она красавица,
«Как улыбнулась, так я и растаял; хлоп перед ней на колени: „Барышня, говорю, барышня! – и всё тут! А она, братец ты мой, взяла меня за голову руками, глядит мне в лицо и улыбается, как на картине; шевелит губами – сказать хочет что-то; а потом осилилась и говорит: „Милый вы мой, вы тоже несчастный, как и я! Да? Скажите, хороший мои!“ Н-да, друг ты мой, вот оно что! Да не всё ещё, а и поцеловала она меня тут в лоб, брат, – вот как! Чуешь? Ей-богу! Эх ты, голубь! Знаешь, лучше этого у меня в жизни-то за все сорок семь лет ничего не было! А?! То-то! А зачем я пошёл? Эх ты, жизнь!..“
Он замолчал, кинув голову на руки. Подавленный странностью рассказа, я молчал и смотрел на море, похожее на чью-то громадную грудь, ровно и глубоко дышавшую в крепком сне.
«Ну, а потом она встаёт и говорит мне: „Проводите меня домой“. Пошли мы. Я иду – ног под собой не чую, а она мне всё рассказывает, как и что. Понимаешь ты, она одна дочь была у родителей, купцы они, – ну, и того, значит, балованная; а потом тут студент приехал и стал, значит, её там учить, и влюбились они друг в друга. Он потом уехал, а она стала его ждать – как, дескать, кончит там свою науку, чтобы приехать венчаться; уговор у них такой был. А он не приехал, а послал ей письмо: дескать, ты мне не пара. Девке, конечно, обидно. Вот она было и того, значит… Ну, рассказывает она это мне, и дошли мы таким манером с ней до дома, где она жила. „Ну, говорит, голубчик, прощайте! Завтра я, говорит, уеду отсюда. Вам денег, может быть, надо? Скажите, не стесняйтесь“. – „Нет, говорю, барышня, не надо, спасибо вам!“ – „Ну, добрый вы мой, не стесняйтесь, скажите, возьмите!“ – пристаёт она. А я такой оборванный был, однако говорю: „Не надо, барышня“. Знаешь, брат, как-то не до того было, не до денег. Простились мы с ней. Она так ласково говорит: „Никогда-де я не забуду тебя; совсем, дескать, ты чужой человек, а такой мне…“ Ну, это наплевать», – оборвал Емельян, снова принимаясь закуривать.
«Ушла она, Сел я на скамью у ворот. Грустно мне стало. Ночной сторож идёт. „Ты, говорит, чего тут торчишь, али слямзить хочешь чего ни то?“ Крепко эти самые слова взяли меня за сердце! Я его в морду – рраз! Крик, свист… в часть! Ну что ж, в часть так в часть, вали хоть во всю целую – мне всё равно; я как двину его снова! Сел на лавочку и бежать не хотел. Ночевал; поутру отпустили. Иду к Павлу Петрову. „Где погуливал?“ – спрашивает, усмехаясь. Поглядел я на него – человек, как и вчера; но как будто что-то новое вижу. Ну, конечно, рассказал ему всё, как и что. Слушал он серьёзно таково, а потом сказал мне: „Вы, говорит Емельян Павлыч, – дурак и болван; и не угодно ли, говорит, вам убраться вон!“ – Ну, что ж тут? Али он не прав? Я ушёл, и всё тут. – Так-то вот было дельце, браток!»
Он замолчал и растянулся на земле, закинув руки под голову и глядя на небо – бархатное и звёздное. И кругом всё молчало. Шум прибоя стал ещё мягче, тише, он долетал до нас слабым, сонным вздохом.