Эмиль Гилельс. За гранью мифа
Шрифт:
— Они всегда ругают то, чего не понимают, — сказал Сергей Сергеевич, — Если обращать на это внимание, то нужно вообще перестать писать музыку.
После чая он стал нам заводить только что полученные им пластинки лучших американских джазов. Прокофьев оказался большим поклонником и знатоком настоящего джаза… И до трех часов ночи слушали мы — трое молодых советских музыкантов и профессор Московской консерватории — пластинки Дюка Эллингтона, Гарри Роя и Бенни Гудмена, которые заводил нам один из величайших композиторов нашего времени…»
В самом начале 1943 года представил премьеру недавно законченной Седьмой
Прошло совсем немного времени, и осенью 1944 года Прокофьев передал Гилельсу рукопись Восьмой сонаты — самой сложной и значительней из всех, им созданных. Гилельс быстро выучил ее и через два месяца, 30 декабря, накануне победного 1945 года, блистательно исполнил в своем концерте в Большом зале консерватории.
Говоря о сочинениях Прокофьева, игранных Гилельсом, Я. Флиер пишет: «Все типично прокофьевское — глубина замыслов, обостренность чувств, сочетание трагизма и лирики, сарказма и светлой улыбки — находит в интерпретации артиста свое ярчайшее, идеальное воплощение. И сколь необъятна звуковая палитра Гилельса в творениях Прокофьева!»
И далее: «Невозможно забыть, как звучит у пианиста одна из самых гениальных и глубочайших прокофьевских „глыб“ — Восьмая соната. Вот одно из типичных режиссерско-исполнительских созданий музыкального исполина Эмиля Гилельса!»
Гилельсовской Восьмой сонате Прокофьева посвятил впечатляющие строки Л. Гаккель. Казалось бы, почти невозможно дать читателю, не слышавшему это исполнение, хотя бы какое-нибудь его подобие в слове. Гаккелю удалось. Вот только о завершении сонаты: «Финальную коду в гилельсовском исполнении едва ли опишешь… Нечеловеческое напряжение творца, держащего на своих плечах весь груз людских радостей, — вот единственно возможный масштаб ассоциаций».
Впоследствии Гилельс множество раз — по всему миру — играл Восьмую сонату, записал ее на фирме «Дойче граммофон». Но ее премьера не потускнела от времени.
Тот гилельсовский концерт вообще был одним из его самых «лучших», со сложнейшей программой. Спустя более чем сорок лет его вспомнил Рихтер. Обрисовывая трудности брамсовских Вариаций на тему Паганини, он говорил: «Прекрасно играл эти вариации Гилельс. В 1944 году у него был очень хороший концерт, он играл шесть прелюдий и фуг из „Хорошо темперированного клавира“, а потом две тетради Брамса подряд. Я бы считал, что играть их без перерыва неправильно. Ясно, что это два отдельных сочинения. Но он сыграл прекрасно. Во втором отделении Гилельс играл Третью и Восьмую сонаты Прокофьева. К нему за кулисы пришла Розочка Тамаркина и говорит: „Ми-и-иля! Ну гениально, изумительно!“ Гилельс правильно относился к новому, он проявлял пытливость, это был музыкант с большими запросами. Помню, как он сцепился с одним дирижером по поводу позднего Стравинского…»
Придется сделать маленький шаг в сторону: о Вариациях Брамса все же требуется сказать несколько слов. «…Играть их без перерыва неправильно». Почему же? Повсюду их играют именно «неправильно». «Ясно, что это два отдельных сочинения». Нет, это один опус, одно сочинение. Можно, конечно, играть тетради порознь — или первую, или вторую, — но почему нельзя играть их вместе?! Поразительно то, что сам Рихтер играл обе тетради именно одну за другой.
Как все это понимать?!
По аналогии вспоминаю мысли Рихтера о Прелюдиях Шопена: «Думаю, что исполнение сразу всех прелюдий (24) не следует рекомендовать… Я не согласен, что это цикл». Тогда что же? И тональные соотношения не скрепляют?
Но двинемся вперед.
О долге и чести
Нас ждут, читатель, такие события, что, боюсь, не хватит у меня уменья для их описания.
Изложу, как сумею. Необходимо только ясно представлять себе: очень долгое время — потому что было «нельзя» — вокруг этих событий царило гробовое молчание. Но уже давно стало «можно» — и что же? Лишь в самое последнее время пробиваются — робко, осторожно и дозированно — кое-какие факты, но, как правило, в таком искаженном свете, что ничего «разглядеть» невозможно. Многих это устраивает. Но так не может больше продолжаться.
Приступаю.
В 1998 году сын Бориса Пастернака Евгений Пастернак опубликовал переписку своих родителей. Письма он скрепил собственными комментариями и воспоминаниями. Читаем: «14 октября он [Борис Пастернак] выехал из Москвы в Чистополь как член Правления Союза писателей, которое было особым распоряжением эвакуировано в страшные дни немецкого наступления на Москву. Неподчинившиеся указу об эвакуации подвергались опасности ареста со стороны НКВД — как „предатели“, ждущие прихода немцев. Особенное подозрение вызывали лица немецкого происхождения. Многие были расстреляны в те дни. Через несколько дней после папиного отъезда арестовали Генриха Густавовича Нейгауза. Заступничество Эмиля Гилельса спасло его от гибели».
Наконец, сказано. Нейгауза держали в тюрьме на Лубянке и ему грозил — рука не повинуется написать — расстрел.
Вынужден отметить: этот факт сообщен не музыкантом и не в специальной музыкальной прессе, а издательством «Новое литературное обозрение», естественно, далеком от музыкальной кухни — от столкновения корыстных интересов, сведения личных счетов, возни самолюбий…
Разумеется, Гилельс не ждал «хорошей» молвы — не ради нее он, рискуя собой, взялся за почти безнадежное дело; для него не было выбора: он просто выполнил то, что считал своим долгом.
Некоторые дополнительные подробности той трагедии — в свидетельстве дочери Нейгауза, М. Г. Нейгауз (газета «Советская культура»): «Во время войны, когда Генриха Густавовича арестовали (4 ноября 1941 г.), Эмиль Григорьевич продолжал навещать нас. Тот, кто жил в то время, помнит, как многие боялись даже здороваться с родственниками арестованных. И действительно, встречаться с ними было опасно: могли случиться самые неожиданные непредсказуемые последствия, вплоть до ареста. И только очень мужественные люди приходили в дом, где кто-то был арестован. Э. Г. Гилельс принадлежал к числу таких людей.