Эммаус
Шрифт:
— Ты видел Андре? — спросил он меня.
Я подумал, будто его интересует, видел ли я, как чудесна она была там, на сцене, — или даже вообще, какое она чудо в принципе. И я ответил:
— Да.
— Где? — спросил он.
У меня с языка сорвалось:
— Да где только не видел.
Мне показалось, что это некоторый перебор, и я добавил:
— Издали.
Отец Андре кивнул, словно соглашаясь, понимающе. Потом огляделся. Может, он размышлял о том, какой я чудной малый.
— Ну давай, держи хвост пистолетом, — сказал он. И поехал дальше.
Красный «спайдер» преодолел еще четыре квартала, и там, на светофоре, бесполезном на ярком солнце, в него врезался на бешеной скорости какой-то фургончик и опрокинул
С Лукой я об этом не говорил: он стал пропускать школу и не отвечал на телефонные звонки. Иной раз мне приходилось являться к нему домой, чтобы вытащить его оттуда, — и не всегда этого оказывалось достаточно. Все в то время давалось нам с трудом, тяжело было даже просто продолжать жить. Однажды утром я решил отвести его в школу и отправился к нему в половине восьмого утра. В дверях я повстречал его отца — уже в шляпе, с портфелем в руке: он собирался на работу. Он был серьезен и немногословен, и я видел, что ему жутко неприятно это мое внеурочное посещение, но он терпит его, словно визит врача. Луку я обнаружил в его комнате: он лежал на заправленной постели одетый. Я закрыл дверь, вероятно, предвидя, что придется говорить на повышенных тонах. Потом положил ему учебники в портфель — точнее, в военный ранец, как у всех нас — мы покупали их в комиссионных магазинах.
— Не дури, вставай, — сказал я.
После, по дороге в школу, он пытался объяснить свое поведение, и мне даже показалось, что я нашел способ заставить его рассуждать логически и справиться со страхом. Однако в какой-то момент он признался мне в том, что его мучило на самом деле, — он облек это в простые слова, почерпнутые где-то на дне души, охваченной стыдом:
— Я не могу так поступить с моим отцом.
Он был убежден, что нанесет отцу смертельную рану, и не чувствовал себя готовым поступить так ужасно. Да уж, на это я не знал, что ответить. Ведь нас действительно обезоруживает мысль о том, что наша жизнь — это прежде всего заключительный отрезок жизни наших родителей, вверенный нашему попечению. Как будто, охваченные усталостью, они поручили нам некоторое время подержать в руках этот драгоценный финальный фрагмент, ожидая, что мы рано или поздно вернем его им в целости и сохранности. После чего они поставят его на прежнее место, завершив тем самым круг своей жизни. А теперь нашим усталым родителям, которые нам доверились, мы вернем лишь груду черепков, поскольку драгоценный предмет выскользнул из наших рук. И в глухом шуме начавшегося крушения мы не находили ни времени подумать, ни сил, чтобы возмутиться. Лишь тупую неподвижность вины. Вот какой стала теперь наша жизнь — и слишком поздно что-либо менять.
В итоге Лука не пожелал войти в здание школы, и я оставил его решать, чем бы занять пустоту тихих утренних часов. Сам же я предпочитал пунктуально следовать естественному ходу событий. Школа, домашние задания, дела. Мне это помогало. Больше у меня почти ничего не было. Обычно в таких ситуациях я иду на исповедь и предаюсь раскаянию. Тем не менее сейчас у меня ничего бы не получилось: я был убежден, что отныне святые таинства церкви — не для меня, как, вероятно, и благодать искупления. Посему от моей беды не существовало лекарства и помимо подчинения привычному распорядку во мне до сих пор сохранился лишь инстинкт молитвы. Я подолгу стоял на коленях в церквях, попадавшихся мне по дороге, в тот час, когда лишь изредка слышно шарканье ног
Отец Андре погиб, назначили день похорон — и мы с Лукой решили на них пойти.
Бобби тоже туда пришел, Святоша — нет. В церкви, полной народу, царила толчея. Мы стояли с одной стороны, а Бобби с другой, и одевались мы теперь тоже по-разному: он стал придавать значение своему наряду, а мы этого не делаем. Многих из присутствовавших мы видели прежде, но редко они выглядели столь серьезно и чинно. Черные очки, скупые жесты. Мессу все они отстояли, но слов молитв не знали. Нам знакома такая манера чтения молитв: религиозное чувство тут ни при чем, зато большое значение имеет элегантность, важен ритуал. Однако сердца их при этом не возрождаются, в них вообще ничего не происходит. При словах «покойся с миром» я сжал руку Луки, мы переглянулись. Мы одни знали, как это нужно нам — мир и покой.
Мы рассматривали ее издалека — речь, разумеется, об Андре, — но под жакетом ничего не было заметно, лишь только крайняя худоба — и больше ничего. Наших знаний оказалось недостаточно, чтобы понять, можно ли из этого сделать какой-либо вывод.
Выйдя из церкви, мы обнялись с Бобби, а потом засомневались: стоит ли выражать соболезнования Андре, как того требовали приличия. Сами в том не признаваясь, мы чего-то ждали — какого-то знака, который она сумеет нам подать. На кладбище толпились люди, и мы дождались, пока Андре отойдет в сторону от матери и от брата; она улыбалась, прекрасная, как всегда; на ней единственной не было черных очков. Мы медленно приблизились к ней, когда настала наша очередь, не отрывая от нее глаз — и теперь, когда она стояла рядом, я вдруг понял, как мне не хватало ее тела после той ночи, каждое мгновение. Я искал схожую мысль в глазах Луки, но он, казалось, просто нервничал, и все. Андре приняла соболезнования от какой-то пожилой пары, а после настал наш черед. Сначала Лука протянул ей руку, потом я, она пожала мою в ответ и промолвила с улыбкой:
— Спасибо, что пришел, — и поцеловала меня в щеку, и больше ничего. Быть может, на миг остановила на мне изучающий взгляд, но я не уверен. И уже благодарила следующего.
Андре.
— Он не наш, — сказал Лука, когда кладбище осталось позади: мы шли домой. — Не может быть, что он наш.
«Она бы дала нам знать», — думал я. Еще я думал о том, что этот поцелуй в щеку все стер, подобно тому как смыкается вода над камнем на дне, предавая его забвению. Я был словно наэлектризован: мне снова вернули мою жизнь. Я всячески старался объяснить это Луке, он слушал. Но шел при этом не поднимая головы. Тогда у меня возникли некоторые сомнения, и я спросил его, не сказала ли ему что-нибудь Андре. Он не ответил, только немного склонил голову набок. Я не понимал, что происходит, и резко подхватил его под руку:
— В чем дело, черт возьми?
Глаза его наполнились слезами, как в тот раз, когда мы возвращались от меня. Он упирался и дрожал. Потом проговорил:
— Вернемся туда.
— К Андре?
— Да.
— Зачем?
Теперь он уже по-настоящему плакал. Ему потребовалось время, чтобы успокоиться и ответить:
— Я больше не могу, отведи меня туда, мы должны прямо спросить ее — и все, мы же не можем жить так дальше, это глупо, я больше не могу.
Может, он даже был прав — но только не там, при всех тех людях, на похоронах. Я стыдился их. И сказал ему об этом.
— Знаешь, для меня эти их похороны ничего не значат, — возразил он.
В голосе его звучала убежденность.
Я сказал, что не пойду.
— А ты, если хочешь, иди один.
Он кивнул.
— Но ты совершаешь глупость, — предупредил я.
И двинулся прочь. Через некоторое время я обернулся: он по-прежнему стоял на месте и тер глаза тыльной стороной ладони.