Энн Виккерс
Шрифт:
— Хорошо. Сколько?
— Ну-у… Скажем, пятьдесят долларов. Это минимальная плата, с моей стороны это чистая благотворительность.
— Хорошо. Когда мне привести ее? Я захвачу с собой деньги. А сколько вы возьмете за то, чтобы подержать ее здесь или где-нибудь в другом месте дня три — четыре после операции, чтобы все сошло благополучно?
— Десять долларов в день. У меня наверху отличная комната. В эту плату входит и сиделка на часть дня, и я сам буду присматривать за ней, как за родной сестрой. Не беспокойтесь. Вы будете довольны. Держу пари, вы станете присылать ко мне всех своих подопечных. Вы порядочная образованная девушка, я сразу это понял… Я просто
Энн пошатывало, когда она брела к метро. Странно, какую слабость она чувствовала в последнее время.
Направляясь к доктору, она взвешивала, не воспользоваться ли и ей его услугами. Нет, это исключено! Невозможно!
Это не был физический страх. Она не сомневалась, что этот развязный наглец хорошо знает свое дело. Но даже если бы опасность существовала, она и тогда не испытывала бы страха. Она сейчас не боялась умереть. Напротив, смерть была бы отличнейшим выходом. Но ей, сотруднице Корлиз-Хук, целнтельнице страждущих душ и голодающих кошельков, казалось унизительным отдать себя в руки этого резвого шарлатанишки.
В последние дни она твердо решила последовать примеру Тесси. Но, очевидно, этот путь для нее закрыт.
Самоубийство?
Но она только и могла, что повторять про себя это слово. «Самоубийство». Для нее оно было нелепым, лишенным смысла набором звуков, вроде «абракадабры», и никак не означало поступок, который способна деловито совершить практичная Энн Виккерс. Торжественно затыкать дурацкими комками бумаги щель под дверью и потом открыть газ! Надеть лучшую ночную рубашку и, тщательно выбрав позу, выстрелить себе в лоб! Какая чушь!
«Либо у меня не хватает воображения, либо его слишком много — не пойму!»
Рожай в таком случае! Покрой себя позором! Пускай! Перемени фамилию, уезжай с ребенком и честно работай судомойкой!
«Да, легко говорить! — издевалась она над собой. — Но понравится ли еще тебе мыть посуду до конца своих дней? И еще неизвестно, справишься ли ты с этой работой!».
О господи! Где же выход для женщины, которая была так глупа, что забыла про свое достоинство, про свое «я» и всю себя отдала другому человеку; которая была так наивна, что поверила мудрецам, проповедующим, будто любовь благороднее холодного бесчувствия или жеманной робости; которая приняла за правду легенду о том, что «Тристан и Изольда» и «Ромео и Джульетта» и «Песнь песней» Соломона, читаемая со всех протестантских кафедр, благороднее сентенций Полония? В чем же выход для женщины, которую в соответствии со своими обычными биологическими принципами создал всемогущий бог, а не секретарь ХАМЖ?
Операция у Тесси прошла благополучно и без всяких последствий (в отличие от многих других случаев, как вынуждена была признать Энн). Через неделю она уже вернулась на работу. Она была притихшая и без кровинки в лице, так что румяна еще заметнее выделялись на щеках, зато она была спасена от общественной смерти.
Они подружились — Энн и работница из меховой мастерской. Тесси узнала массу неприличных, но увлекательных вещей от своего итальянского доктора и бойкой сиделки. Энн услышала от Тесси (не поднимая глаз от майоликового сервиза), что после пяти месяцев аборт бывает смертелен.
А она уже три месяца шла по этому опасному пути.
От Лейфа Резника не было писем две недели, да и то последнее содержало вымученно шутливый рассказ о пьяном полковнике и несколько слов о дальнейшем сближении с Бирнбаумами… и какой умница этот старый адвокат, и какие очаровательные девушки Лия и Дорис.
Ни слова о том, когда его пошлют во Францию, когда он будет проезжать через Нью-Йорк.
«Я должна его повидать! Я поеду в лагерь! Может быть, он удивляется, отчего я не еду, думает, я не хочу», — в сотый раз терзала она себя и в сотый раз добавляла: «Глупости, не такой уж он робкий ягненок. И не бессловесное существо. Он дал бы знать, если бы хотел».
Но, несмотря на все свои мучения, Энн должна была сознаться, что никогда еще она не чувствовала себя так хорошо. Она могла работать по четырнадцать часов в сутки. Она махнула рукой* на свою репутацию среди сотрудников Корлиз-Хук и от этого действовала еще более отважно и энергично. Она где-то раскопала торговца, который прошел попеременно стадии еврея-бедняка, потом благоденствующего еврея-антисемита, а сейчас находился на той высшей ступени богатства, когда мог позволить себе оказывать евреям покровительство. Энн уговорила его открыть в своем поместье в Лонг-Айленде лагерь для еврейских бойскаутов. (Будь там известно имя Энн, ее и по сей день проклинали бы жившие в Лонг — Айленде по соседству с лагерем и евреи и христиане, которые просыпались чуть свет от того, что потомки Гидеона плескали водой из фонтана на лужайку и распевали во все горло: «А путь-дорога вьется, вьется!»)
Она заставляла своих подопечных как следует убирать классы. Она безжалостно уволила целомудренную пожилую даму, преподававшую гигиену половой жизни, и заменила ее легкомысленной молодой женщиной, но зато более осведомленной. (Все работники народного дома, особенно заведующая, вслух возмущались подобным жестокосердием, но почувствовали большое облегчение, лишившись целомудренной дамы.)
Ходили слухи, что заведующая намерена удалиться на покой и что место ее займет Энн.
Услышав это, Энн помрачнела. Прежде она успеет стать отверженной.
Избегая дружеского любопытства других сотрудников, она, когда удавалось, обедала одна.
Однажды вечером, месяца через три после того, как она проводила Лейфа, она зашла в нижний зал Бреворта, чтобы пообедать в одиночестве. Зал с зеркалами вдоль стен на французский манер гудел от литературных разговоров. Но Энн не знала ни авторов, ни издателей. Она почувствовала себя в безопасности, усевшись за столик у стены. Пошло предвкушая удовольствие от еды, она заказала нашпигованный салом кусок мяса, улиток и го-сотерн. Она подняла голову и постукивала краешком меню по стулу, думая, как бы ухитриться раздобыть бесплатные учебники и дешевого преподавателя для класса русского языка, где занимались две работницы шляпной мастерской и дряхлый, но воинствующий атеист. И вдруг ее рассеянный взгляд сосредоточился. Она похолодела. Из сумятицы незнакомых лиц выделилось вдруг лицо капитана Резника. Но теперь на его плечах красовались не двойные капитанские полоски, а золотые листья майора. И он обедал с девушкой в белом шелковом платье, юной, с зеркально-черными, блестящими волосами. Он был так увлечен, что не заметил, как Энн прошла по залу.
Катастрофа была настолько велика, что Энн ничего не почувствовала.
Она выковыривала вилкой улиток, как серьезная маленькая девочка, играющая ракушками в саду. Но не съела и половины. Так же серьезно она разрезала мясо, но даже не попробовала его.
И тут Лейф поднял глаза и увидел ее. Впоследствии Энн не могла вспомнить, кивнула ли она ему, улыбнулась, сделала вид, что не замечает, или же в смятении проделала и то, и другое, и третье. Он, очевидно, не знал, как ему поступить. Потом, нагнувшись к девушке, сказал что-то настойчиво и нежно и решительно направился к Энн с деланной улыбкой на лице. Склонившись, он поцеловал ей руку с изысканностью испанского гранда и пробормотал: