Эпические времена
Шрифт:
Наверняка она имела намерение вложить этот снимок в письмо мужу, как только фотография будет готова и как только дойдёт от него самого письмо с точным армейским адресом на конверте. Может быть, она уже и получила его и узнала номер полевой почты. И теперь надеялась, что фотограф не слишком задержится с распечаткой снимков для их школы.
К великому моему огорчению, фотография, о которой так подробно сейчас рассказываю, года четыре назад исчезла, потерялась из виду. То ли в какой-то из моих же книг или блокнотных тетрадей до поры затаивается, то ли кто из ближних забрал ненадолго, чтобы переснять, и позабыл вернуть, как нередко забывают люди и книги возвращать их хозяевам. В приводимом здесь описании снимка я не
Но я не заметил на этих детских лицах ни следа укоризны. Засидевшиеся за партами ребятки повыскакивали на школьный двор со звонким визгом, в ожидании небывалого события. Ведь большинству из них предстоит, может быть, самое первое фотографирование в жизни. И учительница только что сказала: каждый получит – не сей же час, конечно, а через малое время, – собственную карточку и отнесет домой, чтобы поделиться радостью с родителями, и такой подарок надо будет сберечь на всю будущую жизнь. И вот дети, кое-как уняв свои восторги от предчувствия вознаграждения, скоренько извлекают из портфелей и сумок учебник, распахивают его на той самой заглавной странице, где портрет родного всем им дедушки.
Только я один ничего еще толком не могу уразуметь в происходящем. Ни уразуметь, ни удержать в памяти.
Гончар
Однажды летним утром бабушка Даша сказала, что возьмет меня в гости к Гончару. Я еще не знал, кто такой этот Гончар, но раз мы отправляемся к нему в гости, значит, он угостит нас. Ведь бабушка уже выводила меня в гости, где нас угощали ее соседки, то одна, то другая.
Утро было солнечное, но не жаркое, а свежее. Бабушка шла босая. И я тоже. Наши ноги окунались в теплую дорожную пыль по щиколотки, и я видел, что, когда моя нога прикасается к дороге, то в расщелинке между большим и вторым моим пальцем взбивается серый гребешок густой пыли. Какое-то время я развлекался этим наблюдением. Потом стал смотреть на бабушкины гребешки, и они были, конечно, гораздо больше моих. Потом – опять на свои. Они оставались такими же маленькими, как я ни старался растопыривать пальцы пошире или вдавливать ступни в пыль с большей силой. Потом я устал.
Получается, мы шли долго, потому что, когда впереди из-за соломенных крыш чужих хат и поверх садов показался на ясном небе высокий, как дерево, черный ствол дыма, и бабушка, кивнув на дым, сказала, что там и есть Гончар, то идти нам оставалось еще далеко, будто до края неба. Может быть, бабушка даже и брала меня раз от разу на руки, я не запомнил.
Но вот мы всё-таки пришли. Бабушка постучала в окно, и через время на пустой двор вышел Гончар. Этот краснолицый дядька сощурился на нас так придирчиво, будто никогда не видел живых людей. Он не повел нас в хату, куда положено приглашать гостей, но велел идти за ним в какой-то большой погреб. Там было страшно жарко, и прямо перед нами полыхал и гудел огонь в громадной печи. По сравнению с ней печь в нашей хате, где бабушка
В печи у Гончара в тугих струях пламени колыхались большие горшки, макитры, кувшины, – всего я разглядеть не смог, настолько жарко оттуда пыхало.
«Чем же нас будут угощать у Гончара?» – недоумевал я про себя. Но он уже вел нас в другую комнату, полутемную и прохладную. Тут на деревянных полках, а то и прямо на полу стояли, опять же, макитры, горшки, кувшины. Все они на подбор были коричнево-рыжего цвета. Гончар пощелкивал по их стенкам крепким, будто камень, ногтем, и посуда издавала из своего пустого нутра звонкие сухие голоса: «Син-нь… Зин-нь… Глин-нь…» Тут бабушка вынула из-под мышки большую холщовую торбу и принялась проворно выбирать и складывать в нее приглянувшуюся посуду – всё те же горшки, кувшины, макитры.
Потом, когда мешок наполнился и выпятился во все стороны круглыми и острыми боками, бабушка отошла с Гончаром чуть в сторонку и стала протягивать ему бумажки, а он, не глядя, совал их в карман своих грязных штанов.
И тут до меня дошло, что мы, значит, уже уходим домой – без всякого угощения. И я опять так вдруг устал, что начал зевать. Мне стало так тоскливо глядеть на всю эту порожнюю посуду. Зачем ее так много, если из нее ничем не угощают нас с бабушкой, хотя мы шли сюда так долго?
– Эгей, Дарья, а хто ж цей малый? – окликнул бабушку Гончар, когда мы уже вышли из его горячего подвала на двор.
– Та цэ ж мий внук Юрычок, – сказала бабушка.
– Ты дывысь!.. Юрко? – радостно уставился на меня краснолицый дядька, как будто мы с ним давно знакомы, только он сегодня из-за жары не сразу меня признал. – А ну, почекайте трошки. Бо в мэнэ е щось и для тэбэ, Юрко. – Он потопал босыми ногами в какой-то другой темный закут подвала, тоже, должно быть, уставленный всякими посудинами, потому что оттуда в ответ на его покряхтывание и ёрзанье отозвались звяком и кряхтением потревоженные горшки.
– Ага, ось ты дэ заховавсь! А ну, вылазь на свит! – сердито прикрикнул, наконец, дядька и сам почти тут же вылез к нам на солнце. – На, Юрко, дэржи!
На его черном указательном пальце висел, подцепленный за круглую глиняную ручечку, тонкогорлый кувшинчик.
– Ты дывысь, який гарный глэчик, – улыбнулась бабушка. И по ее улыбке я понял, что могу безбоязненно принять из рук Гончара эту почти игрушечную крутобокую посудинку.
– Тэпэр будэш пыты из цього глэчика водычку. Чи молоко… А, може, щэ й горилку, га, Юрко?
И Гончар моргнул мне одним глазом и засмеялся пересохшей своей глоткой.
Таким было его угощение.
Гл'eчик
Он увесистый и холодный, этот глечик, и он взопрел на дневном жару. Но мне совсем не тяжело нести его по дедушкиному следу, уходящему в траву от нашей телеги. Ручка у глечика шершавая, как раз под мою ладонь.
«Глэ-чик, а глэчик?.. Ты – мий глэчик», – думаю я про него. У бабушки на хозяйстве есть разные там кувшины – под молоко, под сметану или простоквашу. А глечик – один-единственный. И он – мой. Теперь, значит, у меня тоже появилось свое хозяйство, а к нему и поручение, и вот – я его исполняю.
Всё, что сейчас вокруг меня, все травы, что шелестят или недвижно нежатся под солнцем, всё, что ползает, перелетает между ними или копошится на земле, нуждается в моей опасливой оценке: уколет оно меня, поцарапает, ущипнет, ужалит? Или же ласково до меня дотронется, не причинив никакого вреда.
Вот и получается, что без чьих-то подсказок, или почти без них, я, даже не зная по именам этих окружающих меня существ, имею уже достаточно осмотрительности и разборчивости, чтобы не лезть напролом, а на каждом почти шагу приглядываться и прислушиваться, если надо, то и молча пятиться.