Еретик
Шрифт:
Три дня спустя, рано утром, в камеру вошли алькайд и надзиратель. Они его не подготовили, ничего не объяснили, ничего не сказали, кроме: «Следуйте за нами». И он пошел за ними по влажным плитам коридора с низким потолком. Сиприано опасался за свои глаза, но на сей раз алькайд повел его по подвалам и по каменной лестнице с неровными ступенями. Там, внизу, его уже ждали инквизитор с просвечивающими ушами, секретарь и писец, сидевший за столом перед стопкой белой бумаги. Возле них стояли два человека, и Сиприано, вспомнив пояснения фрая Доминго, заключил, что человек в темной мантии это лекарь, а второй, с обнаженной грудью и в коротких штанах – палач. Перед ними, в широкой нише, висели, раскачиваясь, странные предметы, похожие на цирковые принадлежности.
Прежде чем палач принялся за дело, инквизитор опять спросил у Сиприано, кто его совратил и кто приказал ему
– На кобылу, – кратко приказал он.
Палач отвязал Сиприано от блока и привязал его запястья и щиколотки к некоему подобию рамы, на четырех углах которой четыре железных барабана давали возможность, вращая их при помощи особых винтов-воротов, растягивать в той или иной степени тело арестанта. При первых оборотах Сиприано даже испытал удовольствие. Этот механизм помогал ему распрямиться во весь рост, скинуть гнет напряжения, в котором он жил последние месяцы. Однако палач, отнюдь не намеренный доставлять ему удовольствие, продолжал свое дело, пока растяжение рук и ног не начало причинять боль. В этот момент инквизитор прервал пытку.
– В последний раз, – сказал он, – можете мне сказать, ваша милость, кто вас вовлек в проклятую секту лютеран?
Сиприано молчал. Инквизитор повторил вопрос, но, видя, что Сиприано не отвечает, кивнул палачу. Человек в мантии подошел к пытаемому, меж тем как палач продолжал вращать барабаны, растягивая тело преступника. Единственное преимущество этого вида пытки, думал Сиприано, это ее постепенность – между поворотами барабана в теле возникает как бы ощущение отдыха, привыкания. Но когда напряжение усилилось, Сиприано почувствовал острую боль под мышками и в паху. Казалось, могучая, неспешная и все возрастающая сила стремится вывернуть кости из суставов. Однако, следуя своей давней философии, он мгновенно примирился с болью, принял ее. Он полагал, что боль, как бы сильна она ни была, войдя в него, превратится в что-то другое, станет легче, переносимей. Но боль менялась, росла и ширилась, охватывая позвоночник, локти и голени, мышцы и нервы. Когда палач прекратил пытку, чтобы инквизитор мог опять задать свой вопрос, Сиприано приоткрыл глаза, но поскольку он упорно молчал, палач снова взялся за барабаны, и суммой всех болей стала одна огромная боль – позвоночный столб разламывался, все тело словно четвертовали. И от напряжения, сосредоточившегося в мозгу, Сиприано ощутил ужасную, пронзительную боль, становящуюся все более острой, пока не стала нестерпимой. И в этот момент он утратил контроль над своей волей, издал истошный вопль, и голова его упала на грудь.
Немного спустя, уже на койке, под наблюдением врача, он пришел в себя со странным ощущением, будто все кости в его теле вывихнуты, смещены. Каждое движение, даже самое легкое, вызывало глухую боль, и Сальседо предпочел не двигаться вовсе, пока полный покой не превратит боль в нечто более переносимое, в ощущение безмерной усталости.
В эти дни фрай Доминго проявил чуткость, которой Сальседо в нем не подозревал. Он усаживался на скамейку в изголовье его койки и старался его убедить в бессмысленности сопротивления, в том, что Инквизиции слишком хорошо известно, что в лютеранский кружок его вовлекли Педро Касалья и дон Карлос де Сесо. Доминиканец его предупредил, что пытка эта не последняя – вначале, мол, пытали до полного признания или смерти, но затем Инквизиция придумала устраивать паузы, давая преступнику немного оправиться, и все начиналось с начала. «В таком случае», – говорил он, – «кому польза от молчания вашей милости? Зачем молчать?» Однажды, когда Рохас опять повторил свои доводы, Сиприано очень тихо сказал:
– А…а не считаете ли вы, ваше преподобие, что клятвопреступление это не только крах личности, но еще и тяжкий грех?
Фрай Доминго так не считал, его раздражали громкие слова, и он старался не поддаваться их воздействию. Человек должен приспосабливаться к обстоятельствам, говорил он, надо избегать героического тона, проникнуться убеждением, что примирение с тем, что вредит нашему здоровью и жизни, это проступок более серьезный, чем даже клятвопреступление. Сиприано сослался на мучеников, а доминиканец ему отвечал, что времена евангельских свидетельств прошли. Христианство прочно установилось в мире и уже не нуждается в том, чтобы жертвовать ради него жизнью.
Через две недели после пытки помощник надзирателя Дато вручил Сиприано письмо от Аны Энрикес.
Драгоценный мой друг,– писала она, – хочу просить Вас об одной великой милости. Я знаю, что Вас пытали за то, что вы не открыли имен Ваших совратителей. Бога ради, не упорствуйте. Подвергать опасности нашу жизнь, подаренную Господом нашим, означает пренебрежительно относиться к Нему. Дать некое удовлетворение инквизиторам, произнести слово, которого они жаждут и которое дает им чувство сиюминутной победы, не означает покориться. Поймите это, ибо Ваша жизнь, пусть Вы о том и не подозреваете, может когда-нибудь стать кое для кого необходимой.
Вспоминаю Ваш приезд в Ла-Конфлуэнсию, усадьбу моего отца, по поводу легкомыслия Кристобаля де Падильи, за которое мы все так дорого платим. Те счастливые минуты золотой осени, прогулки в Вашем милом обществе в саду, оставили глубокий след в моей душе. Дадут ли нам возможность когда-нибудь еще пережить подобные часы? Берегите себя, подумайте о том, что Вы располагаете только одной жизнью и обязаны ее сохранить. Вас приветствует с уважением и почтением
Прочитав письмо, содержание которого рассеяло терпкий привкус пепла, оставшийся после пытки, Сиприано приободрился. Что хотела сказать Ана Энрикес этой фразой, что его жизнь когда-нибудь может стать для кого-то необходимой? На кого она намекала? У него были бумага и перо, и первым его движением было написать ответ, но попытка не удалась, нужные слова не приходили на ум, путались, не хватало ясности мыслей, чтобы построить связное предложение. Лишь через несколько дней, обретя самообладание, он почувствовал, что способен набросать несколько строк. Прежде чем передать письмо Дато, Сиприано Сальседо несколько раз перечитал его.
Драгоценный друг, –писал он. – Благодарю за Ваш интерес ко мне и за милосердие Ваше, выразившееся в заботе о моем здоровье. Я также с волнением вспоминаю ту осеннюю прогулку в садах Ла-Конфлуэнсии, и Ваше лицо на собраниях, Ваше рвение, Вашу увлеченность, белую Вашу руку, поднятую, чтобы просить слова на наших беседах и особенно – Ваше появление в моем доме в день бегства, наше прощанье, неожиданный сердечный поцелуй, которым Вы меня одарили. Поверьте, то мгновенье придало мне сил, укрепило меня в тяжких испытаниях, через которые я прошел. Кончится ли все это когда-нибудь? А пока я Вас умоляю не страдать за меня. Исполнить то, что мы считаем своим долгом, само по себе награда. Вас приветствует с уважением и почтением
Осень выдалась очень холодная, и Сиприано, все заметнее слабевший, проводил дни, лежа на койке, кутаясь в тонкое тюремное одеяло. Алькайд больше за ним не приходил, Сиприано подозревал, что перерывом в пытках он, быть может, обязан дяде. В начале ноября дядя прислал ему куртку, подбитую мехом генеты, и сеговийский плащ. Однако сам дядя Игнасио не появлялся. Наверно, слишком частые посещения обвиняемого в ереси могли стать помехой в его карьере. Фрай Доминго все время читал книги, которые ему доставляла Инквизиция. В середине декабря его вызвали в зал суда, откуда он вернулся через три часа, но рассказывать о подробностях допроса не захотел. «Все как я ожидал, – сказал он. – Как всегда». Доминиканец улегся на койку и продолжал читать, как если бы ничего не произошло.