Ермак
Шрифт:
— Да что ты, батька, все вздыхаешь, все нудисся... Смотри — татарву ведь чудом разбили. Нас-то — горсть, а их тысячи с четыре было!
— Милай! Про то, что мы Божьим чудом живы, я давно ведаю! Так ведь на Бога надейся, а сам не плошай, а мы очень оплошиться можем!
— Через чего?
— И нас всего сто человек, с больными да ослабелыми — сто тридцать, и припасу огненного ты ведаешь сколь. Мы не то что теперь осады не стерпим, а и на хороший бой у нас ни свинцу, ни пороху!
— Думаешь, пойдут татары?
— А куда они денутся! Еще как пойдут! Ясашные люди говорят, по улусам и от Карачи муллы
— Да мы их не одним огненным боем побиваем, разве в рукопашной с казаком есть кого сравнить? Сам-пят, сам-семь побивают!
— Мясом задавят! — сказал Ермак. — Что на Човашевом мысу, что на Абалаке — огнем пробились.
— Да, от рукопашного боя урону-то больше!
— Урон урону — рознь! Здесь как шмякнет свинцом да грохнет: куды куски, куды обрезки! Это тебе не пикой колоть, так руки-ноги и летят... И такое не всякий стерпит! Страх гонит! Да и слава о нас идет, что мы огненного боя люди — потому непобедимы. А ну-ко его не станет? Враз скажут: да они — то, что и мы, и неча их опасаться!
— Это верно, — наконец согласился Мещеряк. — Ну а где пороху взять?
— То-то и оно, что негде. Стрельцы маленько подмогнули припасом да свинцом... Я еще о прошлом лете бухарца просил, чтобы он порох да свинец привез. Обещался. Нам чего: порох да свинец, да холста и сукна, а боле ничего и не надо! Ну, крупы да хлеба... И все. Нам ни каменьев, ни злата-серебра, ни шелков заморских не надобно! А ему от нас мягкую рухлядишку интересно получить! Вон у него как глаза горели. Он за каждый хвост лисий удавится. А у нас этого добра — до хрена! Немерено. И все тащат и тащат!
— Думаешь, придет бухарец?
— Желает сильно прийти, а придет аль нет — как скрозь татар прорвется! Они-то ведь нас со всех сторон, окромя полночи, обложили.
— Это так... — вздохнул атаман Мещеряк. — Остяки сказывают, чуть не поименно всех знают!
— И знают! Им остяки все и переказали! — засмеялся Ермак. — Они же как дети — врать не умеют, а ежели и соврут, так сразу видать! Нешто ты их сам не знашь?
Казаки потихоньку отъелись, повеселели. Стали по вечерам на варгане гудеть, да в гудки играть, да песни распевать. Поставили болвана, цепями увешанного, стали опять руки намахивать да от ударов цепями уворачиваться. Но не было в казаках прежней удали и веселья. Сумрачны были и казаки и атаманы. И окрестные людишки это замечали.
Они, как и прежде, шли в Кашлык, но мал и скуден был их поток. Не то, что в первые годы, когда казаки отдаривали каждое подношение. Нечем стало благодарить лесных людей — потому остались только люди верные, вроде Бояра, да Суклема, да Алачея, которые присягу выполняли свято, и ясак несли исправно, и союзничали. А чтобы дружество было крепче, когда были священники живы — крестились и уже носили под кухлянками да малицами медные казачьи нательные кресты. Хотя и ведали, что, попадись они к муллам да баскакам татарским, не миновать лютой смерти. Всадники Карачи и Ку-чума рыскали по всем стойбищам, убивали всех, кто платил ясак казакам. А казаки теперь заступиться за остяков не могли, не успевали — мало казаков осталось.
Лесные люди, как и прежде, считали
Кто из лесных людей побывал в Каш лыке, рассказывал страшные вещи. Бородатых людей стало очень мало. Они все состарились. Одежда на них изорвалась, а другой такой же у них нет. Они ходят в малицах и кухлянках и в татарском платье. Вся обувь на них с убитых татар или унты, как у остяков.
— Худо дело! Худо! — решали старики, и откочевывали лесные люди подальше на север, в низовья великой Оби. Пустели стойбища, сиротели родовые реки.
Казаки находили только брошенные стойбища и холодные кострища. А нет людей — нет припасов. Это у остяка на родовой реке всегда в сетях рыба, у вогулича всегда в силках зверь, а казак — человек воинский, ему так охотиться некогда, да и не умеет он охотиться в тайге. Тайга не степь!
А стрелец в здешних местах — вовсе ребенок немощный. И татарин тут — чужой. Потому и откочевывали татары на юг, в степи. Одни воины поредевшими толпами ходили вдоль рек — убивали друг друга.
Сибирские лесные люди Приносили тревожные вести. Разбитый Карача ушел недалеко. Он стоял на Бегишевом городище на Иртыше, недалеко от Кашлыка. Туда стекались сборные татары. Остатки разбитых отрядов, воинская молодежь. Понимая, что собственных сил и умения воевать у него нет, Карача искал примирения с Кучумом. Со дня на день — доносили подслухи и лазутчики казакам — в Бегишевом городище ждут Кучума.
— Вот тогда они на нас и навалятся, — говорил Ермак атаманам и казакам, хотя все и без его слов понимали, чем это кончится. И знали, что бить врага лучше, пока он в кулак силы не собрал.
— Упустим время — не миновать осады! Да такой, что нонешняя нам сладким сном покажется. Теперь их не проведешь. Они воробьи стреляные!
— Стреляные, да недостреленные! — шутил Мещеряк. — А к огненному бою пообыкли! Таким кольцом обложат — муха не пролетит.
Все понимали, что нужно стронуться с места — нанести упреждающий удар, разогнать, хотя бы на время, орды врагов. А если умереть, то как в старой казачьей молитве: «Господи! Пошли смерть в бою, чтобы не видеть — кто...»
К походу готовились, но трудно было стронуться с места, тяжело подняться смертельно усталым, изголодавшимся и не отдохнувшим за короткую передышку казакам, чтобы пойти в поход, скорее всего — безнадежный...
Ждали подмоги из Руси! Верили в нее, как в Христа Спасителя! А она все не шла.
Ермак не скрывал, что ежели рать с припасом не явится — к весне казаков вырежут всех до единого. А продовольствия им не собрать и огненного припасу не добыть!
И все-таки тянули куда-то дали, словно было им обещано чудо.
Ермак теперь почасту молился один, закрывшись в землянке:
— Господи, помоги! Господи, вразуми!
Перед малым медным образком на коленях он простаивал ночными часами. И, шепча молитву, все думал-думал, искал выход. Чувствуя сердцем, что он должен быть, и понимая разумом, что самое тяжкое — ждать.