Ермак
Шрифт:
Пошел снежок. Мягкие звездочки его запорошили густые ресницы женщины; она раскраснелась и еще больше похорошела.
Иванко шел рядом с ней и все думал: «Надо ж, родную душу нашел! Жива и весела! И слава богу, угомонилась сестричка, нашла свою стезю. А я вот тронут уже сединой, а все угомону нет! Эх, казак, казак!».
Клава привела брата на Арбат. Хоромина из пахучего соснового леса смотрела открыто и весело. Не менее добродушно выглядел и хозяин ее — муж Клавы! Он по-родственному
— Вот не ждал такой радости!
Плотник был статен, молодецкого роста, широк плечами. Лицо светлое, честное, в окладистой русой бородке.
— Может любовался храмом Василия Блаженного — говорил он. — Так и моя доля работенки в нем есть. Юнцом был, вместе с наставником-верхолазом ладил грани главного шатра. Высоко, ой высоко поднимались на лесах, только ветер гудел в ушах. А Москва вся внизу, — широка и пестра! Глянешь в сторону-извивы Москвы-реки и притоков лентами вьются среди просторов. Ныне шапцы на храме сверкаю изразцами, глаз веселят. Довелось мне и строителей сего дива видеть: Барму и Постника…
Верхолаз улыбнулся, глаза сияли голубизной.
— Бывало, старик кликнет меня, продолжал он. — Эй, Жучок, ползи вверх. Это прозвище мне, а по-настоящему Осилок зовусь. А может то батькина была кличка… Ну, и лезу под самое небо-ладить основы куполу… Веселая работка, на свете нет милей такой!..
Василий влюбленно говорил о своем мастерстве. Клава не сводила почтительно-ласковых глаз с его лица.
— А ты покажи Иванушке, какую лепость немудрыми инструментами ладишь! — попросила она.
Осилок охотно снял с полатей доски со сложной резьбой. Узор на диво был приятный.
— Руки у тебя, вижу, золотые, — похвалил Кольцо верхолаза. — Талант великий! Однако простор ему нужен. Айда, Василек, с нами в Сибирь-хоромы и храмы строить!
Лицо женки зарделось, вспомнила Ермака, так и хотелось спросить брата: «Все так же недоступен он? Суров!». Но смолчала и, подумав, ответила за мужа:
Погодить нам придется, братец. Вот сынок подрастет, тогда и мы за войском тронемся.
Плотник согласно кивнул Клаве:
— Будет по твоему, хозяюшка…
Казак весь вечер прогостил у сестры и, как никогда, на душе у него было уютно и тепло.
Пока Кольцо отсутствовал, на подворье, где остановились казаки, появились люди разного звания и ремесла. Таясь и с оглядкой просились беглые люди:
— Возьмите, родимые на новые земли!
— Не всякого берем, — оглядывая просителя, рассудительно отвечал черноусый казак Денис Разумов. — Нам потребны люди храбрые, стойкие, в бою бесстрашные, да руки ладные. Сибирь — великая сторонушка, а мастеров в ней пусто.
— Каменщик я, — отвечал коренастый мужик. — Стены ладить, домы возводить могу.
— А я — пахарь, — смиренно кланялся второй, лохматый, скинув треух.
— По мне охота-первое дело, белковать мастак! — просился третий.
— А ты кто? — спросил Денис чубатого гиганта с посеченным лицом.
— Аль не видишь, казак! — бесшабашно ответил тот. — Одного поля ягодка. Под Азовом рубился, из Кафы убег, — не под стать русскому человеку служить турскому салтану, хвороба ему в бок!
— Вижу, свой брат. А ну, перекрестись! — сурово приказал Денис. Беглый истово перекрестился. Денис добыл кувшин с крепким медом, налил кварту и придвинул к рубаке. — А ну-ка, выпей!
Прибылый выпил, завистливо поглядев на глячок.
— Дозволь и остальное допить! — умиленно попросил он. — Не мед, а радость светлая.
— Дозволяю! — добродушно улыбнулся Денис и, глядя, как тот жадно допил, крякнул от удовольствия и сказал весело: — Знатный питух! А коли пьешь хлестко, так и рубака не последний. Поедешь с нами! И тебя беру, каменщик, и тебя, пахарь, — за тобой придет в поле хлебушко-золотое зерно!..
Три дня грузили обоз всяким добром, откармливали коней. На четвертый, скрипя полозьями, вереница тяжело груженных саней потянулась из Москвы. Клава и верхолаз Василий провожали казаков до заставы. Слезы роняла донская казачка, прощаясь с братом. Улучив минутку, стыдливо шепнула Иванке:
— Передай ему, Ермаку Тимофеевичу, поклон и великое спасибо! Скажи: что было, то быльем поросло. Нет более шалой девки. Придем и мы с Васильком в сибирскую сторонушку города ладить…
Кони вымчали на неоглядно-широкое поле, укрытое снегом. Дорога виляла из стороны в сторону, сани заносило на раскатах, подбрасывало на ухабах. Атаман оглянулся: Москва ушла в сизую муть, на дальнем бугре виднелись темные точки-Клава с мужем. Еще поворот, и вскоре все исчезло среди сугробов.
Далека путь — дорога, бесконечна песня ямщика! Мчали на Тотьму, на Устюг. Тянулись поля, леса дремучие, скованные морозом зыбуны-трясины, глухие овраги. Под зеленым месяцем, в студеные ночи, на перепутьях выли голодные волки.
Через северные городки сибирцы ехали с гамом, свистом и озорством. Только Ишбердей, покачиваясь, пел нескончаемую песню:
Кони холосо,
Шибко холосо бегут,
А олешки много-много лучше…
Эй-ла!..
На ямщицких станах живо подавали свежих коней: грозен царский указ, но страшнее всего озорные казаки. Прогонов они нигде не давали, а торопили. В Устюге отхлестали кнутами стряпчего, посмевшего усомниться в грамоте.
Ширь глухая, до самого окаема простор. Хотелось потехи, показать удаль. Лихо мчали кони, заливисто звучали валдайские погремки. Давили яростных псов, выбегавших из подворотен под конские копыта. В лютую темень горлопанили удалые песни.
Раз спьяна налетели на сельбище, прямо к воротам, застучали, чеканом рубить стали:
— Распахивай!
Тотемский мужик не торопился. Ворота вышибли, к избе подступили:
— Жарь порося!
На пороге вырос приземистый мужик, с мочальной бородой, брови белесы, а глаза — жар-уголь. В жилистой руке топор-дровокол.
— Не балуй, наезжие! — пригрозил он и шагнул вперед. — На мякине сидим, а вы мясного захотели.
— Бей! — закричал бесшабашный гулебщик, один из пяти казаков.