Эшелон (Дилогия - 1)
Шрифт:
– С комиссаром-то с комиссаром, а через меня перепрыгиваешь... И что же он тебе сказал, комиссар?
– Сказал: "Ты разгильдяи, тебя нельзя отпускать".
– Вот видишь. Головастиков...
– Ничего не вижу. Прошу отпустить.
– Подумаю, подумаю.
Разумеется, буду думать, отпускать Головастикова или нет.
Но прямота, с которой он передал мнение замполита, подкупает меня, настраивает на благожелательный лад. И второе обстоятельство: если Трушин категорически против, я скорей буду за. Таков уж закон противодействия, имеющий быть в моих с Трушиным отношениях. Глупости это, идиотство, однако факт: не согласиться с Трушиным
Все-таки Головастиков фрукт: до последнего момента утаивал, что из Новосибирска, а ведь можно было вмешаться в разговоры, когда старшина Колбаковскпй демонстрировал свою осведомленность насчет Транссибирской магистрали. И Свиридов не сообщает, что он иркутский, хотя мне это известно. Иркутск тоже будем проезжать, Егорша Свиридов, ясно, попросится. Его я отпущу без помех.
Эшелон, пыля, рассекал степи. Они напоминали мне донские степи, по здесь они шире, необозримей, величественней. Ну и масштабы на востоке: то беспредельные леса, то беспредельные степи, вскоре опять пойдут леса - и опять без предела. До чего же огромна паша страна! Огромная, а целиком умещается в твоем сердце.
Солнце раскаленным, будто пульсирующим шаром садилось за горизонт, по степи растекался лиловатый - вперемежку с голубым - свет. Ветер продувал ее насквозь, волоча по проселкам пыль и иссушенную колючку, сгибая придорожный цикорий. Но он не мог сдуть ворон с чашечек изоляторов, ласточек - с проводов, птицы были словно приклеены. Если к телеграфному столбу приложить ухо, услышишь, как поют провода. Некогда я получал от этого занятия удовольствие. Пацаном.
У колка пасся табун, лошади были разномастные, худые и понурые. Лишь гнедой жеребенок-стригун носился, взбрыкивая, играл сам с собой. Сивый мерил, расставив мосластые ноги, печально смотрел на его шалости. И, видимо, не понимал их.
Макар Ионыч выкурил самокрутку, предложенную ему Филиппом Головастиковым, и стал рассказывать про своих сынов и внуков:
– У меня избыток баб, стало быть, шесть дочек и шешпадцать внучек. А сынов трое. Все детки от Евдокии Ивановны, от Евдокии Петровны не было, чегой-то у ей не зачиналось... И пятеро внуков у меня. Сынов зовут по старшинству: Яков, Алексей, Парамон.
Внуков: Васятка, Гришка, Володька. Федька и Петюпя.
– тоже по старшинству счислил. Весь мой мужской корень воевал... Ну.
сыны - те в меня: не лезут наперед, уважительные. А с внуками разнобой: Васятка и Петюня хорошие, в отцов, а Гришка, Володька и Федька фулиганы были, не приведи господь. Царствие им небесное. Потому как Гришка и Федька убитые на фронте, а Володька пропал без вести, считай, нету в живых. А из сынов убитый Алексей, раб божий... Вот и скажу вам, ребятки: ничего страшнее нету, ежели убивают человека до смерти...
Наверно, это так, Макар Ионыч, наверно. Хотя я видел коечто, возможно, пострапшее смерти. Это когда человек сошел с ума. Фамилия его была Леговский, такой интеллигентный солдатик, из недоучившихся студентов, наподобие меня. Жить-то он остался, но перестал быть человеком, ибо без разума что за человек? Быть может, на меня этот случай произвел впечатление потому, что к смерти я попривык, а сумасшествие на глазах первое и последнее.
Было это в январе сорок четвертого под Оршей, Леговскпй прпбыл в роту за месяц
А пороху не хватило и на триста метров. О эти злосчастные метры, на каждый из которых приходилось, я думаю, по десятку убитых бойцов! Конечно, я преувеличиваю, но наложили нашего брата тогда густо. Пожалуй, впоследствии нигде не встречал подобной густоты.
Леговский был малорослый, слабосильный, застенчивый, терялся, натыкаясь на грубость бывалых солдат. Они не папькалнсь с ним, попрекая физической немощью, очками в золотой оправе, подпиленными ногтями, отсутствием мата в лексиконе и наличием линялых обмоток на искривленных рахитом ногах. Обмотки-то и выдавали в нем ненастоящего, необстрелянного солдата, обстрелянные, как доказано, ходят только в сапогах, хотя бы и трофейных. Я утешал его: будет наступление - разживешься у фрицев.
Он отвечал: благодарю вас. Он мне неизменно говорил "вы", я ему, задубевший, выдавал "ты".
Леговского забрали в армию после отсрочки. Он объяснял мне:
из-за близорукости была отсрочка, потом пропустили через медицинскую комиссию - годен к строевой службе. Понятно, подчищали, тут и близорукий, и пожилой сойдут: война требовала людей, где ж их наберешь, одних молодых да здоровых? Три месяца в запасном полку - и на фронт с маршевой ротой. И - здравия желаю, рядовой Леговский! Он, разумеется, отвечал: здравствуйте - от гражданки еще не отрешился.
Ах, милый, смешной, беспомощный Леговскпй! Он из кожи лез вон, чтобы стать не хуже прочих. Нас гоняли в тылу, натаскивали перед наступлением, и Леговскпй старался не ударить лицом в грязь (падать лицом в грязь, в снежную кашицу, нам приходилось всем). Прибинтовав очки к голове (со стороны - будто ранен в голову), он немилосердно шлепал ботинками, пыхтел, задыхался, натужливо кричал "ура" в атакующей цепи, с разбегу спрыгивал в траншею, снова бежал. На занятиях по рукопашному бою остервенело вонзал штык в соломенное чучело, а выдернуть не мог.
Разбирал винтовочный затвор, а собрать - увы. Но вот стрелял он - с его-то близорукостью - неплохо. Объяснил: в кружке ворошиловских стрелков занимался в школе еще.
Oн тяготел ко мне, родственную душу, видать, почуял. Родственности, точнее, сходственпостп было, однако, мало - разве что оба бывшие студенты и одногодки. А разница хотя бы в том, что он в армию попал с четвертого курса (надо же - с четвертого курса забрали), я же в эти годы служил срочную, воевал, валялся в медсанбатах и госпиталях, сызнова воевал и довоевался до командира взвода. Для Лсговского я был начальство, а он жался ко мне, как теленок к теленку. Но я уже не был теленком. А оп был.
Учился Леговский на философском факультете университета, и я не замедлил пошутить: "Ну, филозоп. так в чем же смысл жизни?" Он ответил на полном ссрьезе: "Жить достойно". Происходил Леговскпй из ученой семьи, родители доценты, кандидаты философских наук. Вот и сынок вдарплся в философию. Это неплохо - философия, плохо то, что Леговский вырос комнатным, не приспособленным к жизненным суровостям, что ему только и жить при маме-папе. Правда, я тоже рос комнатным, маминым сыном, но приспичило - и задубел. Постепенно: служба в кадрах, затем уж война. А вот Леговскому это еще предстояло - задубеть.