Эшелон на север
Шрифт:
– Изменился-то как, не сразу и признаешь, – удивилась Катерина. – Да ведь он еще ухаживать за тобой хотел? Это Степка что ли провожал тебя тогда вечером из школы до дому? А у ворот его уже Василь поджидал – в руке черенок от лопаты.
– Батя, он такой, – вздохнула Фрося. – Он и Миколу моего поначалу отвадить старался. Тоже по спине его черенком огрел, когда мы целовались у плетня. Микола горячий, ни от кого бы не стерпел, но тут сдержался, уважение старшему показал. Больно любил меня…
– Да погоди ты все про своего Миколу, – перебила Фросю мать. – Настенька, запамятовала я – а потом Степка этот от тебя отстал?
– До дому провожать я ему больше не велела. А в школе
Сидел рядом дед Василь, не прислушивался к женской болтовне. Держал в руках Библию – нацепив очки, пытался читать в полутемном вагоне.
Соседи уже завтракали. Увидела это Катерина и стала тоже мешки с харчами из-под нар доставать. Заготовила она к дальней дороге свежесоленого сальца – еще в прошлом месяце двух кабанчиков под нож пустили. Да сухарей насушила мешок. Да еще разной снеди припасла…
После завтрака забрались опять Настенька и Гришка наверх. Улегся он на нары и вспомнил Кудлатого, их пса, участника всех дворовых игр. Вчера вечером, перед тем, как уйти с Ганной на мельницу, запер Захар пса в сарайчике – чтоб тот на незваных гостей не бросился. Наверное, вернулись уже Захар с Ганной домой, выпустили Кудлатого во двор. Бегает тот по усадьбе, нюхает запертую дверь дедовой хаты, чует, что там нет никого. А куда подевались, понять не может, скулит растерянно. Пожалел Гришка пса. Потом и себя тоже. Всхлипнул и, чтобы Настенька не заметила, повернулся к ней спиною.
А Настенька была в воспоминаниях. Закрыла глаза и увидела школьные дни, когда Степка обхаживал ее, уговаривал в комсомолию податься. Коммунизм, говорил он, дергаясь от восторга, это светлое будущее для всех людей. Построим его вместе с тобой – и никакого небесного рая не надо. На земле он наступит, станут люди истинными братьями. Глаза блестели – верил, дурачок. Вон чем братство это обернулось.
Тихо было в вагоне. Лежали на нарах люди, думали невеселые думы. Иногда вставали мужики, подходили по нужде к ведру. А бабы, те дотерпеть старались, когда темнота наступит, чтобы не так стыдно. Только давешняя старуха с бельмом на глазу – Гришка уже знал, что зовут ее Пелагея, – встала с нар, тяжело вздохнув, присела над ведром, задрала сзади подол. Застеснялся Гришка, прикрыл глаза ладошкой.
Часто останавливался эшелон. Но дверь оставалась закрытой. Открылась она только под вечер – стоит снаружи Степка Назаренко, в руках ведра с водой. Подал их внутрь вагона.
– У кого чайники и котелки есть, запасайтесь водой.
– А ты еще про пищу горячую говорил? – напомнила Пелагея.
– Не приготовили они ничего на станции этой, – хмуро ответил Степка. – До завтра ждите…
Ночною порой заснул вагон, захрапел на разные голоса. Темно было – только в печурке тлели угольки, через щелку под дверцей бросали красноватый отсвет на пол.
Не спалось Настеньке. Повернулась она к Гришке, крутившемуся во сне, поправила на нем полушубок, что лежал поверх одеяла. И тут почудилось ей, что снаружи, как раз на уровне ее головы, вроде стук какой-то в стенку и даже голос слышится. Распознала она: Степкин это голос.
Позади последнего вагона, по инструкции, смотровая площадка располагалась. Что-то вроде тамбура, только открытого с трех сторон для лучшего обзора. День и ночь надлежало находиться на смотровой площадке вооруженному охраннику. Выдавали ему на этом посту теплый тулуп, да все равно пробирал на ветру холод. Когда вызвался Степка отстоять там
Приблизила Настенька ухо к деревянной стенке. Сочились сквозь стенку слова:
– Настасия, это я, Степан… Настасия, ты меня слышишь?
– Слышу…
– Я тебя все вспоминал. Думал, вернусь в село, и свидимся. А вон как встретиться довелось. Ты меня слышишь?
– Слышу…
– А больше никто не слышит?
– Никто…
Настенька на нарах с краю лежала. С одной стороны у нее боковая стенка вагона, с другой – Гришка во сне сладко посапывает. А на нижних нарах под ней батя расположился, он глуховат, даже если сейчас не спит, так все равно не услышит.
– Открыться тебе хочу. Про то, какой дурак я прежде был. Звал тебя в рай, да оказался ад сущий. За год службы такого насмотрелся… И еще, наверное, душа деда-дьякона с того света меня вразумила. Понял: для антихристов этих жизнь человеческая ничего не стоит. Ты меня слышишь?
– Слышу…
– Я все убежать собирался. Рассказывали бывалые люди – затаились в северной тайге раскольничьи деревушки. Там еще от антихристов этих схорониться можно. А теперь, когда мы с тобой встретились, узрел я перст своей судьбы. Не первый эшелон на Север сопровождаю. В Архангельске запрут вас спервоначалу в бывшем монастыре, что за рекой… Или пропаду, или умыкну тебя оттуда. И тогда спасемся вместе.
– А нас не в Сибирь разве везут?
– Нет, в Архангельск. Только никому не говори… Вроде машинист торможение начал? Значит, останавливаемся сейчас – старший по караулу с собакой обход будет делать. Давай так порешим. Если когда днем увидишь меня в двери и уши на шапке моей не как сегодня, не сверху завязаны, а опущены вниз – это знак. Понимай, что ночью мне стоять тут, на смотровой площадке, и мы поговорить сможем. Ты тогда не спи…
И потянулись дни заточения. Стучали колеса по рельсам, раскачивало вагон из стороны в сторону – хвостовой вагон сильнее других раскачивает. Останавливался эшелон чаще всего на полустанках – в поле или в лесу. А если на большой станции, то на задних путях, подальше от пассажирских платформ, чтобы вида не портить. Стоял долгими часами, пропуская составы, более важные для строительства социализма. Горячая баланда перепадала на станциях, дай Бог, раз в два дня. А иногда просто хлеб кидали в открытую дверь, восемь буханок на вагон. Хорошо хоть, что у Иванчуков харчей своих еще в достатке было. Тяжелее с водой приходилось. Худо-бедно, для питья ее хватало. Но помыть не то, что тело, даже лицо и руки было нечем. Вшивели люди. Поносы начались – уже и бабы не стеснялись, усаживались на ведро при всем честном народе. Смрад стоял в вагоне.
От всего этого один мужик в соседнем вагоне умом даже тронулся. А может, и до того еще тронутым был. Ведь если в семье «первой категории раскулачки» кто-то не в уме был, на это не смотрели – семью забирали подчистую… Однажды остановился эшелон на полустанке, отворились двери. И вдруг из соседнего вагона сиганул с визгом мужик, побежал по снегу, петляя из стороны в сторону, как заяц. На что надеялся? Одет легко, ни полушубка, ни шапки, а мороз трескучий. Если бы и добежал до кромки леса – дальше-то что? Но не дали ему добежать, открыл караул прицельный огонь. Повалился мужик лицом в снег. Подскочил к нему Жучинский, пнул сапогом уже мертвого. Потом, схватив за ноги, поволокли охранники тело вдоль эшелона – на спине кровавое пятно сразу ледяной корочкой покрылась. Поспевал сзади Жучинский, заглядывал в открытые двери вагонов, кричал тонким голосом: «Кто следующий? Давай прыгай, окажи мне такую радость!»