«Если», 1996 № 07
Шрифт:
Каюсь: давным-давно ввел в соблазн душу невинную, приохотил человека к фантастике. До той поры мой приятель, квантовый физик, Пантелеймон Волунов, по прозвищу Валун, фантастику не любил, поскольку не читал. Но десяток-другой книжек, подсунутых ему в должной последовательности, ввергли его в мир звездолетов и машин времени, лихих телепатов и отчаянных удальцов в сияющих скафандрах. Впоследствии Валун уехал по распределению в какой-то секретный «ящик» за Уралом и выпал из обращения лет на двадцать. Когда же опять переставились вехи и страна в очередной раз пошла другим путем, Валун остался без работы — «ящик» накрылся деревянной крышкой ввиду фатального безденежья и глобального потепления.
Увидел я его на московской улице за книжным лотком и узнал сразу же, был он все так же небрит, весел и шустр. Выяснилось, что он несколько лет как обосновался в столице, успел купить плохонькую квартирку, вовремя продав родительский домик в Гороховце. На жизнь не жаловался, наоборот, посочувствовал мне: идут сплошняком переводная литература и кинороманы, хотя покупателю уже обрыдли все эти доны Педры и они, покупатели, хотят российских авторов. На это я возразил, что ситуация уже изменилась. Как-то внезапно все успокоилось, горестно воздетые руки опустились долу, скорбные вопли о гибели литературы остались лишь в удел неудачникам. Умеющий писать да обрел издателя, а графоманы преуспели вдвойне. Время от сдачи рукописи до издания сжалось до невероятного, порой мерещится, что книги выходят из типографии еще до того как авторы их написали. Тиражи, конечно, несколько увяли, но зато взмыли гонорары.
Последующие встречи и споры заставили меня подозревать, что в глубине души Валун обижен на фантастику: то ли в силу того, что будущее оказалось несколько не таким, каким обещалось, то ли наоборот. Однако причины были совершенно другими…
Поначалу наши беседы шли о современных авторах и книгах. Валун хорошо знал конъюнктуру, и его неожиданные реплики приводили меня в замешательство — знали бы некоторые из моих знакомых, что о них думает читатель.
Однако о чем бы мы ни беседовали, разговор неминуемо переходил на дела последнего десятилетия. И впрямь, историки литературы, обожающие делить плавное течение времени на отдельно взятые отрезки, непременно выделят промежуток между 1985 и 1995 годами как особо значимый для развития отечественной культуры. Как его назовут, классифицируют грядущие расчленители не суть важно, поскольку сие будет зависеть либо от воли заказчика, либо от политической конъюнктуры, что почти одно и то же.
Валун утверждал, что истории литературы на самом деле не существует, есть лишь биографии писателей, придуманные ими для выступлений и энциклопедий, корявые библиографии, составленные пламенными фанатами либо унылыми библиотекарями, и все это вперемешку со статьями паразитирующих критиков и практикующих идеологов. Впрочем, добавил он, это настолько тривиальная мысль, что нуждается в непрерывном напоминании, иначе, как и всякая банальность, она уйдет в сферу обыденного сознания, забудется во времени, чтобы потом снова явиться в виде знаков откровения либо матрицы судьбы. Тогда-то мне и надо было насторожиться, но я не обратил внимания на эти слова, прицепившись лишь к слову «судьба».
У нас, внушал я приятелю, что ни год, то судьбоносный. О последнем десятилетии и говорить не приходится. Но колеса истории без должной смазки не проворачиваются. А их смазывали обильно и любовно задолго до 17 мая 1985 года…
Давно это было. В конце 70-х годов стечением личных обстоятельств занесло меня в Москву. Казалось, ненадолго, но расклад вышел иной. К тому времени я под завязку начитался фантастики и, естественно, пробовал свои силы преимущественно в сферах сатиры и гротеска. Разумеется, судьба неминуемо привела меня в Московский семинар молодых писателей-фантастов при Союзе писателей. «Приключенцы» патронировались другим отсеком общего ковчега советских писателей, и наши с ними пути пересекались в иных местах. Всем известно, что Литература делается не только и в первую очередь не только на столичных тусовках, но пути отечественной фантастики будут неясны, если не вспомнить полюса притяжения тех лет.
Именно тогда взрастали на семинарских
К моменту моих попыток вторжения в самую большую литературу, коей я, естественно, почитал фантастику, полярности уже определились, четко обозначились вехи противостояния. Обо всем этом уже не раз упоминалось в публикациях и воспоминаниях, и в детали входить не имеет смысла: знающему скучно, а незнающему неинтересно. Четко выделилась издательская оппозиция «Знание» — «Молодая гвардия». Если второе пыталось монополизировать все издание фантастики, то первое в силах было лишь время от времени в тоненьких книжках издавать мало-мальски приличные произведения.
Был, разумеется, раздрай и идеологический, но в те унитарно-тоталитарные времена об этом старались вслух не говорить, уличая друг друга в нарушении основ в виде закрытых рецензий и перманентного «стука». Откровенную диссидентщину в НФ душили, а верноподданнические романы о светлом коммунистическом будущем партийной элитой, по всей видимости, рассматривались как издевка. Они-то доподлинно знали, какое будущее нас ожидает!
В итоге одно из самых мощных по эмоциональному воздействию литературных течений было подвергнуто остракизму. В начале 80-х годов изданий фантастики насчитывалось от силы три десятка в год — вместе с переводной литературой и классикой. А поскольку «железный занавес» к этому времени изрядно проржавел, то воспользоваться так называемыми самопальными переводами не мог только ленивый. Ну и клубы любителей фантастики немало постарались для распространения «самопала».
Образ коммунистического будущего тускнел, рассыпался в бездарных поделках халтурщиков, а честные писатели как-то о нем уже и не упоминали. Тогда как облик грядущего по лекалам западной НФ крепчал. В конце концов молодежь выбрала пепси, а не квас.
Здесь ход моих воспоминаний Валун прервал и объявил, что борьбы никакой не было, а имело место драчка за худые корма. Кормушек же было маловато.
Но тут я грубо перебил его: «Как же не было, — вскричал я, — когда боролись все!». Одни с серостью, в которой справедливо видели питательную среду фашизма, другие с литературными чиновниками и тупоголовыми редакторами, третьи за то, чтобы фантастика заняла подобающее место в литературе, четвертые за чистоту рядов и помыслов…
Хорошо, согласился Валун, пусть будет борьба, но только она имела характер метафизический. Во-первых, о ней никто, кроме самих борцов и ближайшего окружения, практически ничего не знал и тем более о ней не ведал противник. Обижаться не надо, битва с воображаемыми чудовищами в силу своей безнадежности вызывает большее уважение, поскольку в реальности самое скверное — это славная гибель героя-борца, тогда как в ирреальности — кармическая вендетта в лучшем случае. Я не понял, что он имеет в виду и продолжал уличать его в короткой памяти. Все мы тогда хоть и помалу, но публиковались. Прорвавшиеся в журналы или сборники рассказы и повести делали автору имя. «Бомба» Покровского, «Третий день ветер» Силецкого, «Игоряша — Золотая рыбка» Бабенко… Надо сказать, что опубликованные вещи с удовольствием переиздавали — так, мою повесть «Правила игры без правил» перепечатывали до тошноты. Изданное впервые произведение считалось как бы прошедшим тест на благонадежность, какие бы там мелкие кукиши в карманах ни прятались и хитрые намеки ни таились.