Если покинешь меня
Шрифт:
— Geh![108]
Девушка немедленно исчезла.
Капитан достал помятую сигарету, но, подумав, что сидит на соломе, спрятал ее обратно.
— Солдатом, летчиком, — ответил он.
Рюккерт тихонько присвистнул.
— Во время войны?
Капитан кивнул.
Хозяин схватил его за рукав и вывел из сарая.
— Schau[109], — и сильной красной рукой, поросшей рыжеватыми волосами, указал в сторону города. — Полюбуйся на эти разбитые дома. В старый город тоже попала бомба, и костел девы Марии не пощадили. Может, это твоя работа? — Хозяин отпустил рукав Капитана и вернулся в
В те времена немцы ели не за столами, а в траншеях, в ямах, вырытых в земле, а шесть миллионов из них перестали есть вообще. — Он выпрямился и вынул трубочку изо рта, его короткие, вверху расстегнутые башмаки очень напоминали ботинки пехотинцев вермахта. На розовом лице фермера появилась усмешка.
— Я не могу, господа, — он особенно подчеркнул последнее слово, — предложить вам место у обеденного стола. Как изволите знать, нанимать на работу беженцев запрещено. Если кто-нибудь увидел бы вас у меня в доме, я бы имел неприятности, а вас посадили бы. — Он посмотрел на ручные часы. — Вы обедаете уже три четверти часа. Мне на обед хватает полчаса. — Хозяин повернулся и вышел.
— Свинья! — по-чешски сказал ему вслед Капитан. Однако на лице его не было особого возмущения.
Они опять сажали картофель, а Капитан пахал. На противоположном конце поля эту же работу делали машины. Но или их было недостаточно, или труд беженцев обходился дешевле. В последующие дни бороновали, очищали выгребную яму на дворе имения, потом опять сеяли, а после вывозили навоз. Вацлав стал похож на привидение и еле передвигал ноги от усталости. Он никогда не занимался физическим трудом, а шесть месяцев жизни в лагере ему отнюдь не прибавили сил. Гонзик тоже сжимал в кулаки покрытые кровоточащими мозолями ладони. Иной раз у парня навертывались слезы на глаза. Вечером Вацлав и Гонзик еле живыми добирались до своего барака, их глаза смыкались уже над немудреным ужином, а свалившись на нары, они засыпали мертвым сном.
В первой половине дня в субботу на поле пришел приказчик Иохем и увел Вацлава во двор фермы. Они подошли к прицепу, нагруженному каменным углем.
— Перетаскаешь в сарай, там вот возьмешь ушат, — сказал Иохем, чавкая жевательной резинкой. Он минутку с интересом рассматривал Вацлава, а потом ушел.
И Вацлав таскал. Куски угля были большими, тяжелыми, их приходилось брать голыми руками. Студент механически, бездумно двигался от прицепа к сараю, туда с ношей было идти тяжело, а обратно — легко, как будто он сам был невесомым. Юноша тупо смотрел на свои черные от угля руки, на сине-черную грязь, набившуюся под ногти. А ведь было время, когда эти руки играли на рояле в гостиной их помещичьего дома. В этом салоне издавна стоял какой-то особенно приятный запах яблок, которые — это Вацлав хорошо помнил — всегда лежали ровными рядами на полках.
Вацлав остановился, вытянул вперед руки, и, как ни старался, ему не удалось удержать пальцы на одном уровне. Они дрожали. Потом он снова носил уголь. Наконец пришел Иохем, прислонился плечом к двери хлева и прочавкал:
— Через три часа прицеп понадобится, чтобы к этому времени он был очищен.
Вацлав представил себе форменную нацистскую фуражку на молодом жестоком лбу Иохема, поясок от фуражки под его квадратным подбородком — и кинжал на крепком бедре — настоящий Hitlerjugend[110], только жевательную резинку он позаимствовал у своих бывших врагов. Господи боже мой, взять бы да и сбросить этот проклятый железный ушат с плеча, выпрямиться и дать в эту тупую, наглую рожу!
Вацлав
Но вот он опять остановился и снова смотрит на свои трясущиеся руки. Еще за неделю до того, как сбежал из дому, он попытался сыграть Гершвина[111], получилось довольно сносно, даже весьма недурно. А вот теперь его руки накладывают и носят каменный уголь, и есть в этом злая-презлая ирония: он, сын помещика, с детства чувствовавший отвращение к хлеву и полное равнодушие к полям, поменялся ролями с самым последним поденщиком-батраком, которых нанимали на скотный двор в их имении.
Но вот постепенно он теряет логическую последовательность мышления, острота контрастов, причиняющая мучительную боль, притупляется. Юноша слизывает с губ едкую каплю пота и кисловатую угольную пыль, в голове шумит, а на зубах хрустит уголь, его сознание словно застилается пеленой, как в театре, когда по ходу действия спускаются полупрозрачные завесы.
Белая клавиатура и его черные от угля руки, душистые яблоки на полках и чавкающий нацистский молодчик, прислонившийся плечом к дверному косяку; его, Вацлава, голова на коленях у Катки в той жалкой лачуге, но все это лишенное всякой связи мелькание картин и образов начинает походить на бред, только плечи вполне реально и ощутимо горят как в огне… Все равно он должен выгрузить этот проклятый уголь, привыкнуть к физическому труду! Когда кончит, он отмоет руки, свои тонкие, нежные, чувствительные пальцы прирожденного акушера.
Неодолимая сонливость все же доконала его. Руки, грудь, голову Вацлава охватил озноб, холодный пот выступил на лбу, он стал часто и хрипло дышать — ему казалось, будто рядом забивают сваи и этот звук болезненно отдается в его ушах. Земля закачалась у него под ногами, густая тьма в один миг заволокла все вокруг. Из неведомой дали до Вацлава донесся металлический удар чего-то о камень. Тьма и долгая мертвая тишина, только чей-то кулак стучит в его грудь и — «гу-гу-гу» — отдается в ушах. Нет, это его собственное сердце.
Вацлав не может понять, почему он так долго стоит на четвереньках и острые песчинки врезаются ему в ладони.
Приказчик Иохем равнодушно смотрит на него, потом отталкивается плечом от косяка, выплевывает жевательную резинку и медленно идет, чтобы поднять ушат.
Вдруг появляется Гонзик и волочит Вацлава в сарай, бормоча какие-то бессвязные слова, от него сильно пахнет навозом; потом оказалось, что Вацлав лежит на соломе, широко раскинув руки, веки его нервно подергиваются. Чувство огромного облегчения, хотя наплывы далекого прибоя все еще шумят в его ушах и стены сарая тянутся в немыслимую даль, но вот уже снова это обычный, темный сарай, однако убаюкивающие волны по-прежнему омывают его больную голову. Ему все еще кажется, что ноги его продолжают совершать путь от прицепа к сараю, от сарая к прицепу, только он не чувствует никакой тяжести.