Эссеистика
Шрифт:
Представьте огромные спальные вагоны, четыре-пять отделений, где шестьдесят боев курят на деревянных нарах. Посередине каждого отделения — длинный стол. На этих столах раздеваются опоздавшие, будто разрезанные надвое плоским неподвижным облаком, горизонтально разделившим комнату пополам. Натянув веревки и по обычаю развесив на них свое белье, они нежно потирает плечо.
Светильниками служат ночники над которыми потрескивает наркотик. Тела сплетаются. Никто нам не удивляется, мы никого не раздражаем тем, что устраиваемся там, где уже ни для кого нет места, и застываем в позе охотничьих псов, опершись затылком о скамеечки. Наша
В этом положении я почти уверен, что только концентрация глубинной легкости позволяет громадному пароходу держаться на воде.
Я предполагал вести записи по мере того, как проходило мое лечение в клинике, и, главное, противоречить самому себе, чтобы следить за каждым этапом. Важно говорить об опиуме без стеснения, без литературных описаний и без особых знаний медицины.
Специалистам, видимо, неведома пропасть, разделяющая опиомана от прочих жертв интоксикации этот наркотик от остальных прочих.
Я не собираюсь защищать этот наркотик, я пытаюсь различить что-то в полной темноте, коснуться запретных тем, взглянуть прямо в лицо проблемам, к которым подходили лишь со стороны.
Предполагаю, что новое поколение медиков начинает сбрасывать это иго, протестовать против смехотворных предрассудков и идти в ногу со временем.
Странная вещь. Наша физическая сущность мирится с докторами, похожими на актеров, с которыми не может смириться наша моральная сущность. Лечиться у Зима{184}, Эннера{185}, Жана Экара{186}!
Интересно, найдет ли молодежь активный метод дезинтоксикации (поскольку сейчас применяют пассивный) или диету, позволяющую совладать с пользой мака?
На медицинском факультете ненавидят интуицию и риск. Там практикующих врачей, но забывают, что они рождаются благодаря открытиям, которые сразу наталкиваются на скепсис — худшее проявление лени…
Некоторые возражают и считают, что у искусства и науки — разные пути. Это неверно.
Нормальный в сексуальном отношении человек способен заниматься любовью неважно с кем или даже с чем, поскольку биологический инстинкт действует вслепую и как попало. Этим объясняются свободные, считающиеся порочными, нравы простолюдинов и в особенности моряков. Важен сам акт совокупления. Скотину мало волнуют предшествующие ему обстоятельства. Я не говорю здесь о любви.
Порок начинается с выбора. В зависимости от наследственности, ума и нервной усталости субъекта этот выбор становится утонченным, а затем необъяснимым, смешным или преступным.
Мать, утверждающая: «Мой сын женится только на блондинке», не догадывается, что своей фразой отражает один из самых запутанных сексуальных клубков. Травести, смешение полов, терзания животными, цепями, оскорблениями.
Необычное равнодушие к сексуальности у одухотворенного поколения
Искусство рождается от соития мужского и женского начал, которые заложены внутри каждого из нас и больше уравновешены у художника, чем у остальных. В итоге происходит нечто вроде инцеста, любви с самим собой, партеногенеза. Художникам брак представляется плеоназмом, он для них опасен, он — чудовищное усилие, чтобы приблизиться к норме. Клеймо «бедняги», которым отмечены многие гении, объясняется тем, что инстинкт творчества, выплескивающийся где-то в другом месте, дает возможность сексуальному удовольствию проявляться исключительно в области эстетики и стремиться к бесплодным формам.
Настоящего поэта перевести невозможно, не потому, что в его стиле есть музыка а потому что в его мысли есть некая пластика, и если она меняется, меняется и мысль.
Один русский мне как-то сказал: «Стиль Орфея музыкален, но не в том значении, которое обычно вкладывают в это слово. Несмотря на то, что музыки в нем нет, он музыкален, потому что наше сознание может оперировать им как угодно».
Поэт, если только он не политик, как Гюго, Шелли и Байрон, должен рассчитывать лишь на тех читателей, которые знают его язык, понимают дух и душу его языка.
Толпе нравятся произведения, навязывающие свою мелодию, гипнотизирующие, обостряющие чувственность и усыпляющие критическое отношение. В толпе есть что-то женское: ей нравится подчиняться либо кусать.
Радиге говорил: «Публика спрашивает у нас, насколько она серьезна. Но это я у нее спрашиваю». Увы! Гениальные произведения нуждаются в гениальной публике. Эрзац такого гениального восприятия получается от электрического разряда, возникающего от собравшихся вместе посредственных личностей. Этот эрзац позволяет нам питать иллюзии о судьбе театрального произведения.
С семидесятых годов артисты научились презирать публику. Глупость публики допустима. Предубеждение актеров сродни нелепому предубеждению публики, существующему против «Комеди Франсез», Оперы и «Опера Комик» — театров великой скандальной славы.
Может быть, тут кроется проблема, достойная научного решения? Раньше гений завлекал публику задержками, уступками, наконец, интермедиями. Стоит изучить публику, найти фокус, чтобы обмануть ее во время быстрых произведений.
Кинематограф размягчил умы. У Дюллена нам удалось двести раз растрогать незатейливую публику показом «Антигоны»{187} (пьеса длится сорок минут), сыгранной в быстром темпе и с единственным сюжетным ходом — братской любовью. Причем эта публика Софокла не знала.
Каким был бы поэт, владеющий искусством коллективного гипноза словно индийский факир? Зачем кичиться тем, что на вас наваждение не действует и через занавеску вам все видно? Так говорят люди, подсмеивающиеся над гениальностью, поскольку сами ее лишены. В этом заключается разница между нами и фотоаппаратом с его вылупившимся глазом. Многие умники не понимают, когда они под впечатлением, а когда они — жертвы, когда у них вызывают восхищение, а когда их обманывают. При слове «гипноз» они напрягаются. Увы, это очень легко, поскольку флюиды поэта проходят мимо, и у него в распоряжении самые неубедительные способы воздействия.