Эссеистика
Шрифт:
Серьезное препятствие на пути удачи: на полдник в четыре часа пригласили гостей. «Сегодня вечером наш дядя устраивает фейерверк». В девять часов вечера мужчины курили трубки, женщины вязали в саду. Дядя забыл о монгольфьере. Звонок в дверь. На пороге наряженные люди с кружевными головными уборами. Изумление. Стыд. Извинения. Семьи в кружевах возвращаются к себе домой. Нам задают порку. Мой двоюродный брат странный маньяк, соглашавшийся есть только из тарелок с числом Наполеона{200}, орет во все горло: «Так ей и надо! Так ей и надо». Кому ей? Наверное, удаче или правде.
Мой
Я влюбился в малышку Б. Я был младше ее на два года. Я решил, что женюсь на ней, когда стану на два года старше ее. Маленькой Б. нравилось, когда ее жалели. Она терла себе десны сухой щеткой. Потом принимала томный вид, кашляла, харкала и показывала красный платок. Вся семья в расстройстве собралась ехать в Швейцарию. Ее братья, которым Швейцария была не по душе, попытались поменять ее на стеклянные шарики с цветной спиралью внутри.
В одном московском пансионе учительница сказала детям: «Сами друг за другом следите. Учитесь судить. Если ваши товарищи плохо себя ведут, накажите их». И обнаружила ученика, повешенного одноклассниками. Он висел в лестничном пролете. Учительница не решилась вынуть его из петли или обрезать веревку и уронить его.
В Кондорсе нас было пять восьмиклассников из пансиона Дюрок. Пансион заменял родителей. В одном и том же мраморно-зеленом классном журнале пансиона нас наказывали, прощали и освобождали от контрольных. Этот пансион не существовал. Я его выдумал. Когда обман раскрылся, я вернулся домой и сослался на боль в животе. «У меня здесь болит». Обнаружился аппендикс. Аппендицит тогда был в моде. Я лег на операцию, поскольку боялся идти в коллеж. Позже я узнал, что провизор хотел мне всыпать за то, что я предпочитал рисование и физкультуру. Любимые предметы лодыря физкультура и рисование.
Отец и мать слышат, как за перегородкой мой шестилетний брат Поль просвещает новую гувернантку-немку, приехавшую утром: «Ой, вы знаете, меня никогда не моют!»
Брат Реймона Радиге приходит из школы. Он предпоследний в списке по успеваемости. Объявив об этом отцу, он быстро добавляет: «Это здорово!»
В этом суть детства. В «Ужасных детях» говорится о взрослых, людях моего круга. (Привычка жить с теми, кто младше тебя.) Из статей, писем, в особенности из очень красивого письма профессора Алленди{201} я узнал, что эта книга — о детстве. Но я поместил бы ее чуть дальше, в более нелепой, расплывчатой, удручающей и более смутной области.
«Игра» тем более относится к этой области, поэтому я о ней вообще не говорю, я не решаюсь разрабатывать ее глубже наших изысканий с рекламой Ван Гутена
Реймона Русселя{202} или гения в чистом виде элита переварить не может. Таинственно содержательный «Локус Солюс» ставит под сомнение все письма и очередной раз призывает опасаться восхищения и искать любви. И, действительно, ни один из бесчисленных почитателей творчества Анатоля Франса или Пьера Лоти{203} не может найти в переписке ни капли гениальности, объясняющей их славу, если он не видит ничего в «Локус Солюс». Таким образом, он принимает Франса или Лоти за то, что нам в них не нравится.
Это, к сожалению, доказывает, что гениальность — вопрос быстрой дозировки и медленного испарения.
С 1910 года я слышу, как потешаются над «рельсами из телячьих легких» из «Африканских Впечатлений». Почему вам так хочется, чтобы Руссель боялся показаться смешным? Он такой один. Если Руссель покажется вам забавным он в нескольких строчках докажет вам (как Ольге Червоненковой) свое чувство юмора, тактично противопоставленное серьезной, скрупулезной восторженности.
В постскриптуме к недавнему письму ко мне он цитирует один отрывок из «Новобрачных с Эйфелевой башни»:
Первый граммофон: Но телеграмма же погибла.
Второй граммофон: Вот именно, раз погибла, значит всем понятна.
Этот постскриптум доказывает, что Руссель понимал, кто он такой и чем ему все обязаны.
Некоторые слова вызывают смех публики. «Телячьи легкие» мешают разглядеть почти невесомую статую, стоящую на этих рельсах. В «Орфее» слово «резиновые» мешали услышать фразу Эртебиза «Она забыла свои резиновые перчатки». Когда я сам играл, мне с помощью незаметных ухищрений удалось притушить, а затем и прекратить смех. Публика не догадывалась, что ее подготовили, и ждала слово «резиновые» вместо того, чтобы удивляться его быстрому проговариванию. И потом она осознавала хирургическое значение термина.
Руссель и Пруст развенчивают легенду о неотвратимой бедности поэта, борьбе за существование, о жизни в прихожих и мансардах… Отрицание высшего общества, автоматическое неприятие нового объясняются не только трудностями, которые постепенно преодолевает бедняк. Гениальный бедняк выглядит как богач.
Благодаря своему состоянию Пруст жил, закрывшись в своем мире. Он мог позволить себе роскошь быть больным, и, в сущности, болел, поскольку имел возможность болеть: астма на нервной, этической почве, проявлявшаяся в виде необычной гигиены, повлекла за собой настоящую болезнь и смерть.
Состояние Русселя позволило ему жить одному, болеть и никогда не продаваться. Его богатство его защитило. Он населял пустоту. На его творчестве нет ни единого жирного пятна. Он — целый подвешенный в воздухе элегантный, феерический, наполненный страхом мир.
В конечном счете «Африканские впечатления» создают впечатление Африки. История зуава — уникальный образец стиля, сравнимый с некоторым видом живописи, к которой стремится наш друг Уде{204} и которую он называет живописью святого сердца.
Кроме разве что Пикассо, но в другом виде искусства, никто лучше Русселя не использовал газетную бумагу. Головной убор судьи на голове Локуса Солюса, шапочка Ромео и Джульетты и Сейл-Кора{205}.
То же замечание относится и к атмосфере, в которой парит воображение Русселя. Старые декорации из Казино, старая мебель, старые костюмы, сценки, как раньше рисовали на шарманках, на ярмарочных балаганах для заключенных, балаганах «Палача» и музея Дюпюитрена{206}. Новое предстает лишь в виде сказочного: морских коньков, Сотерна, Фаустины, полета Реджеда, номера Фогара.