Есть всюду свет... Человек в тоталитарном обществе
Шрифт:
Джульбарс, однако, скоро утешился. Он увидел — а другие собаки это и раньше видели, — что первенствовать Ингусу не дано. Не рожден он был отличником — во всём, что так легко делал. Не чувствовалось в нем настоящего рвения, жажды выдвинуться, зато видна была скука, неизъяснимая печаль в глазах, а голову что–то совсем постороннее занимало, ему одному ведомое. И скоро еще одно заметили: он мог десять раз выполнить команду без заминки, и всё же хозяин Ингуса никогда не мог быть уверен, что он выполнит в одиннадцатый. Он отказывался начисто, сколько ни кричали на него, сколько ни били, и, отчего это с ним происходило и когда следовало ждать, никто понять не мог. Вдруг точно столбняк на него нападал, он ничего не видел и не слышал, и только
Инструктор подходил и садился перед ним на корточки.
– Что с тобой, милый?
Ингус закрывал глаза и отчего–то мелко дрожал и поскуливал.
– Не переутомляйте его, — говорил инструктор хозяевам. — Это редкий случай, но это бывает. Он всё это знал еще до рождения, у мамаши в животе. Теперь ему просто скучно, он может даже умереть от тоски. Пусть отдохнет. Гуляй, Ингус, гуляй.
И один Ингус разгуливал по площадке, когда все собаки тренировались до одури. К чему это приведет, заранее можно было догадаться. Однажды он просто удрал с площадки. Удрал вовсе из зоны.
Он должен был пройти полосу препятствий вместе с хозяином, но без поводка. И вот они вдвоем пробежали по буму, перемахнули канаву и барьер, прорвались в «горящее окно», а напоследок им надо было проползти под рядами колючки, натянутой на колышки, но туда полез только хозяин Ингуса, а сам Ингус помчался дальше, перепрыгнул каменный забор и понесся широкими прыжками по пустынному плацу. Его не остановила даже проволока, — ну, под проволокой собаке нетрудно пролезть, но как преодолел он невидимое «Фу!», стоящее перед нею в десяти шагах и плотное, как стекло, о которое бьется залетевшая в помещение птица? И куда смотрел пулеметчик на вышке, обязанный во всё живое стрелять, нарушающее Закон проволоки!
Когда сообразили погнаться за Ингусом, он уже пересек поле и скрылся в лесу. Он мог бы и совсем уйти — бегал он быстрее всех и ему не надо было тащить на поводке хозяина, но проклятая мечтательность и тут его подвела. Что же он делал там, в лесу, когда его настигли? Устроил, видите ли, «поваляски» в траве, нюхал цветы, разглядывал какую–то козявку, ползущую вверх по стеблю, и, как завороженный, тоскующими глазами провожал ее полет… Он даже не заметил, как его окружили с криками и лаем, как защелкнули карабин на ошейнике, и, только когда хозяин начал его хлестать, очнулся наконец и поглядел на него — с удивлением и жалостью.
Когда пришло время допустить Ингуса к колонне, тут были большие сомнения. Инструктор не хотел отпускать его от себя, он говорил, что у Ингуса еще не окрепли клыки и что лучше бы его оставить на площадке — показывать работу новичкам. Но Главный–то видел, что с ватным «Иван Иванычем» Ингус расправляется других не хуже, а насчет показа, сказал Главный, так это инструктор и сам умеет, за это ему и жалованье идет, а кормить внештатную единицу — на это фонды не отпущены. И сам Главный решил проэкзаменовать Ингуса. Все волновались, и больше всех инструктор, он очень гордился своим любимцем и всё же хотел, чтоб тот себя показал в полном блеске. И что–то с Ингусом сделалось — может быть, не хотелось ему огорчать инструктора, а может быть, снизошло великое вдохновение, оттого что все только на него и смотрели, но был он в тот день неповторим и прекрасен. Он конвоировал сразу троих задержанных; двое пытались бежать в разные стороны, и всех их он положил на землю, не дал даже головы поднять и не успокоился, пока не подоспела помощь и на всех троих не защелкнулись наручники. Целых пять минут он был хозяином положения, Главный сам следил по часам и сказал инструктору:
– Вы ще в меня сомневаетесь! Работать ему пора, а не цветочки, понимаешь, нюхать.
Но когда допустили Ингуса к колонне, выяснилось, что работать он не хочет. Другим собакам приходилось работать за него. Колонна шла сама по себе, а он гарцевал себе поодаль, как на прогулке, не обращая внимания на явные нарушения. Лагерник мог на полшага высунуться
Так он и жил — с непонятной своей мечтой, или, как инструктор говорил, «поэзией безотчетных поступков», всякий день готовый отправиться к Рексу, а умер не за проволокой, а в лагере, у дверей барака, умер зачинщиком собачьего бунта.
В цепкой памяти Руслана был, однако, свой порядок событий, свое прихотливое течение, иногда и попятное. Всё лучшее отдвигалось подальше, к детству; там, в хранилище его души, в прохладном сумраке, складывались впрок сладкие мозговые косточки, к которым он мог вернуться в тягостные минуты. Все же обиды и огорчения, всё скверное он тащил на себе, как приставшие репьи, которые нет–нет и стрекнут еще свежим ядом. И вот выходило по хронологии Руслана, что та счастливая выборка, тот день его отличия, торжества — остались чуть не на заре его жизни, и там же лежал «Войдите–В-Мое-Положение», удавленный тросом, — к несчастному собачьему бунту, как будто вчера случившемуся, он уже поэтому не мог иметь отношения. Но когда потекли воспоминания о бунте, когда наполнились запахами, звуками, цветом, «Войдите–В-Мое–Положение» вошел в них еще живой, он вошел в теплую караулку, дыша себе на руки, и сообщил хозяевам что–то тревожное, от чего они тотчас побросали окурки и поднялись, разбирая автоматы и поводки.
Вскочили и собаки, разомлевшие в тепле, одуревшие от вони овчинных полушубков, и уже рвались с хрипом на двор, позабывши начисто, почему их в этот день не гоняли на службу. Боже, какой мороз схватил их за морды когтистой лапой! Он калеными иглами пронзил ноздри и вытек из глаз слепящей влагой; даже во лбу от него заломило, точно они в прорубь окунулись. И уж тут не помнилось, куда же он делся, «Войдите–В-Мое-Положение», тут хронология прощалась с ним навсегда, — то ли остался в караулке, то ли это он, весь нахохленный, плечом отодвигал воротину и потом спрятался в будке у вахтера, а может быть, он исчез возле самого барака, рассеялся в тумане, осыпался льдистыми искрами, и их замело поземкой. Завидев барак, собаки опять стали рваться — там уж какая ни будет работа, а всё же тепло! — но Главный хозяин, который шел впереди и время от времени оборачивался и тер себе рукавицей багровое лицо, всех остановил у дверей. А сам, подкравшись, отворил их без скрипа и стал слушать, вздев одно ухо на ушанке.
Из тамбура потянуло теплом и привычным смрадом и послышался неясный гул — вот так собачник гудит, возмущенно и неразборчиво, когда запаздывает кормежка. За тонкими вторыми дверьми что–то громадное ворочалось, стукалось глухо об пол или об стенки, исходило криками и причитаниями, быстрым запальчивым бормотанием. Похоже, происходила одна из тех свар, которые у людей невесть с чего начинаются, с полуслова, раздраженного спора, и неумолимо, бешено разрастаются в грызню, а потом так же быстро остывают, и все расходятся, но кто–нибудь, бывает, и остается лежать с прижатыми к животу руками, корчась в судороге, а то и вовсе не шевелясь.
Главный хозяин открыл и эти двери — пошире, точно в них должен был грузовик пройти, — и стал на пороге, по пояс в морозном облаке.
– Сука, закрой, а то ушибу! — И вслед за этим хриплым воплем, долетевшим из темной глубины, что–то еще прилетело тяжелое и шмякнулось о косяк рядом с его ушанкой.
Главный хозяин спокойно выждал, когда утихнет.
– Так, — сказал он, покачиваясь, заложив руки за спину, — Так. Значит, судьбы родины обсуждаем?
Барак совсем замолк. Но тотчас же кто–то, поближе к дверям, отозвался с готовностью: