Эти четыре года. Из записок военного корреспондента. Т. I.
Шрифт:
Бой перешел на юг, за Холодную Гору. Обстрел города прекратился. Население высыпало на тротуары. Люди ненасытно смотрят на небритых, еще не смывших с себя копоть боя солдат, на усталых, счастливо улыбающихся офицеров, шагающих во главе подразделений. На углу женщина обнимает танкиста в черном ребристом шлеме. Девушка в беленькой кофточке сбегает с тротуара на мостовую, по которой идет рота красноармейцев, и бежит вслед за ней, раздавая бойцам помидоры. На стенах кое-где уже появились бог весть как и кем сохраненные красные флаги. Человек в толстовке, забравшись на табурет, путая от волнения украинский и русский языки, пишет на стене дома красной
А по улицам, по бульварам бесконечной, непрерывной чередой тянутся автоколонны артиллерийских полков, шагает пехота, тракторы тащат огромные пушки большой мощности, и насмерть усталые солдаты, в темных от пота гимнастерках и разбитых сапогах, шагая в колоннах, улыбаются широко и счастливо…
Чтобы поскорее передать материал в Москву, диктую телеграфистке прямо из блокнота. Это не первая корреспонденция из Харькова, проходящая по военному проводу, и все же свободные бодистки, и начальник смены, и дежурные техники, и контролеры вслушиваются в каждое слово. А когда на несколько минут связь прерывается и, восстанавливая ее, техники, как здесь говорят, начинают «гонять точки», меня атакуют:
— Сильно ли пострадал Харьков?
— Есть ли жители? Как они выглядят?
— Много ли трупов на улицах?
Два техника из соседней аппаратной — харьковчане, дотошно выспрашивают, цел ли дом на такой-то улице, не вырублены ли клены около университета.
Я с мольбой поднимаю руки.
Но связь с Москвой налажена, и я продолжаю диктовать под треск аппаратов, под шум разговоров, с удовольствием замечая, что так легко мне никогда еще не писалось, вернее, не диктовалось.
До встречи с харьковчанами, которых обещал нам вчера собрать к себе Василий Мусиевич Кочет, мы заехали в Университетский городок, некогда самый живой и веселый район города. Сейчас он мертв и пуст. Оставшиеся дома молча смотрят пустыми окнами на безлюдную улицу. До памятника Василию Каразину мы не встретили ни души. Только войдя в университетский двор, теперь густо заросший травой, мы во флигельке с трудом отыскали живого человека — университетского служителя Платона Даниловича Банько.
Уразумев, кто мы, он молча повел нас через дворик мимо сожженного корпуса во внутреннее сохранившееся здание. Рывком отворил дверь с какой-то сделанной мелом немецкой надписью, еще дверь, внутреннюю, и из затхлой тьмы в нос ударил острый и кислый запах запущенного свинарника.
В просторных залах с окнами, забитыми досками, действительно был свинарник. На паркетном полу еще лежит мокрая солома и свиной кал, валяется опрокинутая кормушка, стоит чан с прокисшими помоями, источающими отвратительных запах.
— Они откармливали тут каких-то боровков для военной части, а помои сюда возили из ресторанов, — поясняет Платон Данилович и добавляет: — В храм науки!
Пояснять нечего. Свинарник, устроенный в университетской аудитории, говорит сам за себя.
С легкой руки основателя Харьковского университета Василия Каразина, памятник которому стоит сейчас перед сожженным зданием, Харьков более ста лет назад стал крупным университетским центром и одним из мест сосредоточения украинской культуры. После революции рост культурных учреждений пошел особенно бурно, и перед войной в городе было много высших учебных заведений, работали научно-исследовательские институты, десятки техникумов, средних школ, сотни самых разнообразных культурных учреждений, вокруг которых группировались многочисленные кадры интеллигенции.
Большинство работников умственного труда в дни второго немецкого наступления эвакуировались в тыл вместе со своими учреждениями и предприятиями. Но было немало таких, кто почему-либо не успел сделать это, и для них с оккупацией города началась жизнь, которую один видный харьковский хирург на беседе у Кочета назвал «мучительным бредом».
Да, действительно, жизнь походила на бред.
Вот что рассказали мне сегодня люди, с которыми я встретился на квартире Кочета.
С первых же дней своего вступления в Харьков фашисты цинично заявили, что русские и украинцы не настоящие люди, что это люди второго сорта, это «остменшен», которым уготована роль сельскохозяйственных рабочих Германии. А батракам нового порядка науки ни к чему. Для того чтобы сажать брюкву, не нужно знать высшую математику и астрономию.
Высшие учебные заведения, институты, техникумы были закрыты. В научно-исследовательские институты были назначены так называемые «зондерфюреры», которым положено было в дальнейшем направлять научную работу.
Один такой «зондерфюрер» начал свою деятельность в химическом институте с того, что повелел снести в одно место микроскопы, аналитические весы, спектроскопы и другие оставшиеся приборы и расставить их вдоль стен, а потом развлекался тем, что подряд расстреливал эти приборы из парабеллума. Он называл это «уничтожением большевистской культуры».
Некоторые «зондерфюреры» оказались более практичными людьми. Один из них, используя оставшиеся в Харьковском институте прикладной химии ступки и лабораторные мельницы, организовал там… мукомольное производство и молол муку для офицерских посылок в Германию. Другой наладил производство спичек, клопомора, расфасовку зубного порошка. В химико-технологическом институте в институтских сушильных шкафах даже пеклись какие-то коврижки для солдатских кафе. И наконец, в Украинском физико-техническом институте, прогремевшем на весь мир своими работами по расщеплению атомного ядра, изготовляли гуталин, штамповали солдатские пуговицы и тайно гнали самогон, который «зондерфюрер» не без выгоды сбывал через подставных людей из-под полы на местном базаре.
Но в основном все эти «зондерфюреры» занимались тем, что забирали все, что не удалось вовремя эвакуировать, запаковывали в ящики и отправляли в Германию.
Двери культурных учреждений были забиты. Тысячи людей оказались в буквальном смысле слова на улице, без всяких средств к существованию, даже без надежды получить хоть какую-нибудь работу. Началась трагедия интеллигенции, продолжавшаяся почти два года и приведшая к тому, что люди умственного труда начали вымирать в прямом, буквальном смысле слова.
Мне рассказывали сегодня, что особенно страшен был Харьков в первую зиму немецкого хозяйничанья, когда на заметенных снегом улицах находили замерзшие трупы. Умер с голода известный харьковский врач Н., погибли инженеры Р., П., В., О. Вымерла вся семья профессора Н. На улице, у подъезда своего дома, замерз инженер-химик Д., один из знатных людей города. Он был так истощен, что не смог взобраться на три ступеньки.
— Но смерть от голода была, пожалуй, не самым плохим исходом, — рассказывает нам за столом Василий Мусиевич. — Умершему не надо ни есть, ни пить, он может не бояться, что за какую-нибудь провинность против правил штадт-комендатуры он будет арестован, избит или отправлен в Германию.