Эти четыре года. Из записок военного корреспондента. Т. I.
Шрифт:
Это не фраза. Люди, десятки лет посвятившие науке, искусству, организации промышленности, технологии, медицине, добывали средства к существованию самыми странными способами.
Архитектор-художник К., хорошо известный харьковчанам и москвичам, вынужден был… малевать вывески.
Старейший харьковский архитектор, профессор П. делал таблички с обозначением номеров домов. Скульптор М. работала в качестве пуцфрау (уборщицы).
Старые инженеры Г. и С. на ручных тележках развозили овощи по солдатским кафе. Кандидат наук, доцент химического института продавал средство против блох и клопов.
Престарелая актриса Р. мыла посуду в солдатском кафе, а известная в библиотечном мире Н. продавала прохладительные напитки.
Многие известные деятели культуры, продав все, что можно было продать, впадали в настоящее нищенство и, не желая служить врагу, добывали себе средства к существованию, прося милостыню на базарах. Так, инженер-химик Г., автор многих научных работ, с утра занимал место у рыбных рядов. Кандидат технических наук С. побирался на вокзале и, говорят, умер от голода. Начальник лаборатории одного из заводов 3., у которого отнялись ноги, ездил по улицам на деревянной тележке и просил подаяние.
«Остменшен»
Сегодня день интересных встреч.
Ведь Харьков — первый украинский город, освобожденный нашими войсками. Более двух лет, с коротким перерывом, он был под нацистским игом. На примере Харькова можно видеть, что несет жителям оккупированных стран пресловутый «новый порядок», в который, по словам немецкой печати, была включена Украина.
Заборы, афишные тумбы, стены в Харькове заклеены цветистыми крикливыми плакатами, в которых на все лады изображается и рассказывается, как хорошо живется тем, кто был отправлен в Германию. Плакаты самодовольные, но безграмотные и наивные до глупости. Надо видеть, с какой яростью срывают их харьковчане, смывают, отскребывают даже их следы.
Чтобы понять эту ярость, надо знать, что у многих семей один-двое близких в Германии. Инженер Ф., сам перенесший ужасы фашистской каторги, дал несколько адресов людей, вместе с ним вернувшихся из Германии. Они жили в городе, в районе заводов, и я решил сегодня же с ними повидаться.
Я попрощался со своими новыми знакомыми, и мы поехали.
Район заводов некогда был самым оживленным. Здесь городом внутри города располагался гигантский Харьковский тракторный завод — младший брат знаменитого Сталинградского, превосходивший его по размерам и мощности.
А возле этого гиганта выросли десятки средних и сотни мелких предприятий. Сейчас этот район мертв. Ни одного дымка не поднималось над ним. Около часа мы колесили по заводским дворам, видя все одну и ту же унылую картину: огромные серо-красные груды битого кирпича и взорванного бетона, из которого торчали согнутые, свернутые в штопор, оборванные железные балки. Собственно, это гигантская каменоломня, в которой трудно угадать, где кончалось одно здание и начиналось другое.
В довершение всего район безлюден — за час мы не встретили и десятка людей. И адреса пришлось отыскивать по уличным табличкам, написанным на двух языках: сверху крупно — по-немецки и снизу мелко — по-украински.
Вот здесь мне и пришлось встретиться с тремя харьковчанами, вернувшимися с фашистской каторги, с живыми свидетелями, которые когда-нибудь на будущем процессе фашистских мерзавцев смогут рассказать миру о том, как гитлеровцы мучили и умерщвляли миллионы людей.
Их трое. Всем вместе им едва шестьдесят лет. Но выглядят они, как пожилые люди, и у младшей из них, семнадцатилетней Вали К., по-старчески трясется голова, а в волосах поблескивают седые ниточки.
Впрочем, несмотря на это, в поселке Харьковского тракторного завода их все же считают счастливцами: они вырвались, они дома.
Валя вернулась из Германии с искалеченной нервной системой. Рассказывая, она все время плачет тихо и жалобно, как ребенок.
— Вы думаете, я всегда была такой? Я была здоровая, я была физкультурница. Училась в седьмом классе и думала: окончу школу, поеду в Москву, в Институт физкультуры. Правда, мама, она работала бухгалтером на тракторном, почему-то хотела, чтобы я училась на медицинском, но я про себя твердо решила: иду в Инфизкульт. Но тут Харьков оккупировали. Мы не уехали с заводом, болела бабушка, ее нельзя было увезти. Остались. Думали, ничего, как-нибудь перебьемся, а получилось очень, очень плохо. В первую же зиму умерли сначала бабушка, потом мама, потом тетя Груша, потом маленький братик Женя. Я их сама на кладбище отвозила, здоровая еще тогда была. Есть было нечего. Я подумала — все равно умирать и решила: поеду в Германию. Сама и завербовалась. Дура.
Привезли нас в город Франкфурт-на-Майне. Всем щитки такие пришили с надписью «ост». Это значит: «остменшен», то есть человек с востока, с которым ни знакомство водить нельзя, ни разговаривать, ни встречаться. Я это все после поняла. Так вот, привезли нас во Франкфурт как раз в воскресенье. Велели всем пообчиститься, приодеться. Потом отвели в особое помещение, там раньше гараж был. Выстроили всех: стойте! Потом пришли немецкие барыни и стали меж нас ходить, выбирать, которая какой по вкусу. Ходят, осматривают, руку пробуют, есть ли мускулы, некоторые в рот рукой залезают, не шатаются ли зубы, нет ли цинги. Я стою и плачу, а меня какой-то фашист сзади по ногам плеткой ударил, говорит по-русски: «Не плачьте, такую никто не возьмет». Одна девушка, Катя из Полтавы, мы с ней вместе ехали, познакомились в вагоне, когда барыня пальцами ей в рот полезла, не далась: «Я, — говорит, — не лошадь, а человек». Так барыня раскричалась, а потом ее, Катю, избили.
Меня выбрала фрау Гертруда, по фамилии Штейн. Муж у нее служил кем-то в трамвайном управлении, а потом, этой весной, был мобилизован в армию. Фрау Гертруда сколько-то за меня заплатила, что ли, не знаю уж, только приказала идти за собой. Я было пошла рядом, но она рассердилась, раскричалась. Оказывается, рядом с ней я ходить не имею права, а должна идти сзади.
С тех пор я день-деньской была на ногах. Фрау Гертруда только командовала: сделай то-то и то-то. Мне только хлеб давали. Фрау сказала, что я должна питаться тем, что остается от их стола. Я собирала объедки, все, что оставалось в тарелках, и ела. За четырнадцать месяцев, наверное, и четырнадцать раз сыта не была по-настоящему. Но и это не самое страшное, самое страшное, что меня не считали человеком. Хозяйка, чуть что не по ней, хлопала по щеке, да руку-то жалела, а била мухобойкой. Потом, когда на Восточном фронте убили ее брата, а затем старшего сына, она совсем взбесилась. Только и думала, к чему бы придраться. Через два дома от меня жила Катя Г. из Полтавы, о которой я уже говорила. Эта тоже ходила с синяками и однажды убежала. Мы ее больше не видели, а хозяйка сказала мне, что ее поймали на станции и будто отрубили ей голову. Так это или не так, не знаю. Я не знаю, может, она и соврала, чтобы меня попугать, но может быть и так, потому что еще в распределительной конторе нас предупредили, что за побег от хозяина нас будут судить.
Так прожила я у фрау Гертруды год. Потом, когда ее мужа забрали по тотальной мобилизации и написал он, что попал на Восточный фронт и что ему у нас туго приходится, мне житья вовсе не стало. Хозяйка била каждый день. Она завела поросенка и запретила мне даже доедать объедки, остававшиеся от их стола. Я ела только хлеб да варила себе отдельно суп из брюквы. У меня начались головокружения, заболели ноги, расшатались зубы. Врач сказал, что у меня цинга и что я больше не смогу работать. Меня отправили обратно. Возвращалось нас трое. Еще один паренек, заболевший чахоткой и харкавший кровью, и пожилая женщина из Ковеля, с колтуном на голове. На границе нас отвели к специальному чиновнику, и тот сказал, что мы должны всем рассказывать, что в Третьей империи жилось нам хорошо и обращались с нами культурно и что, если мы будем говорить правду, нас гестапо найдет и повесит.