Этика Михаила Булгакова
Шрифт:
Третий слой — мгновенный переход от попытки понимания, почти невероятной для твердолобого атеиста, от фаустианского вопроса: «Кто же он такой?» — к простейшему, стандартному, конформному «объяснению»: «Нет, иностранец!» Переход, занявший по времени действия не более десятка секунд, — почему он свершился? Нет ли в нем психологической недостоверности?
Булгаков не бывает недостоверен. Он показывает типичную для обывателя 30-х годов реакцию на драгоценности. Это важная тема романа; на всем его протяжении десяток раз показывается, что драгоценности и валюту, конвертируемую в золото, обыватель должен сдавать государству. Тема чрезвычайно щекотливая: с одной стороны, государство идет на все, чтобы
А настоящий дьявол ведь не существует: он — «религиозный пережиток в сознании»…
Поэтому я и оцениваю мгновенную смену мыслей у Берлиоза как достоверную сатирическую выдумку Булгакова. Дьявол может из шкуры вылезать, заявляя о себе в открытую, творя чудеса, демонстрируя золото, сатанинский кумир (и еще — носить оперную маску Мефистофеля, принимать соответствующие позы и т. д. и т. п.), но истинный-то дьявол теперь — заграничный богатей, иностранец; и вот Берлиоз, поняв было, кто перед ним, возвращает понятия в конформную плоскость и облегченно вздыхает: фу, что за мысли лезут в голову, он — обыкновенный Желтый Дьявол…
«Никакие дальнейшие слова слышны быть не могут», как скажет сам Воланд в следующей главе. Только что редактор «с великим вниманием слушал неприятный рассказ про саркому и про трамвай» — а теперь он просто не замечает колдовского повтора своих мыслей. «Да, человек смертен…» — думает он, и в ответ раздается вслух: «Да, человек смертен… Плохо то, что он иногда внезапно смертен…» (431, 452). Реакции нет. Мало ли что они могут, эти дьяволы-иностранцы, — так, наверно, думает про себя Берлиоз. Тогда Воланд «гадает» и уточняет приговор: «Вам отрежут голову!» — ну, это бездоказательное заявление Берлиоз принимает, естественно, с раздражением. Еще более подробное описание процедуры грядущей казни — «…Аннушка уже купила подсолнечное масло, и не только купила, но даже и разлила» (433) — воспринимает как «чепуху». Наконец, Воланд называет Бездомного по имени — литераторы удовлетворяются ссылкой на «Литературную газету»…
Воланд преследует две цели при произнесении каждой фразы: предупредить и дать возможность оправдаться. Но, по парадоксальным законам сатиры, его усилия дают обратный результат. Тревожное непонимание накапливается; под его давлением Берлиоз и Бездомный как бы обнажаются — в них раскрываются новые слои дурного конформизма. Очень скоро после облегченного вздоха: «Иностранец…» — им приходится сооружать новое объяснение, поскольку Воланд усердствует, показывая, что он не иностранец, а нечто иное…
И объяснение находится — в наборе пропагандистских установок 30-х годов. Логика следующая: если иностранец хорошо говорит по-русски и не только похваляется богатством, но еще и знает многовато — кто он такой? «…Он никакой не интурист, а шпион. Это русский эмигрант, перебравшийся к нам» (433). Формулу, естественно, дает Бездомный, как человек «девственный», т. е. не имеющий за душою ничего, кроме прописных истин.
Другого не могло быть в те годы, когда слова «враг народа» и «шпион одной иностранной державы» были в прессе ходовыми оборотами, своего рода мистическими заклинаниями. Каждый писатель и журналист был обязан хоть однажды запустить чернильницей в «шпиона и диверсанта». Каждому времени — своя мистика… Конец 1-й главы смыкается с началом в дурное кольцо: иностранцы прибывают к нам, как черти у Гоголя, — либо мы их обманем, либо они нас, третьего не дано.
Позже шпиономанию вышутит Коровьев: «Приедет… и
Выражая все это — золото, иностранцев, шпионов — в булгаковской системе иносказаний, мы должны будем именовать любого иностранца потенциальным чертом, а прибывшего к нам иностранца — чертом среди нас, нацепившим, разумеется, и шапку, и рукавицы. Это менее всего шутка; это определение нашей национальной паранойи. Атеистическое государство не избавилось от Бога и дьявола, оно их только очеловечило. В 30-е годы Сталин, несомненно, занимал в общественном сознании место Бога, а Гитлер, например, служил заместителем сатаны.
Итак, можно ли трактовать намеки Воланда как признак справедливого суда? Очевидно, однозначного ответа не имеется; всеведущий сатана — каким он обрисован в романе, — конечно же, не мог ждать от Берлиоза раскаяния. Но ему и нам, читателям, важны не намерения, а действия — он пугал, он предупреждал, и не его вина, что предупреждения не были услышаны.
Выскажу еще одно предположение: Берлиоз, кроме прочего, трусил. Он не мог сказать Бездомному: мол, не шпион и не эмигрант, здесь дела пострашнее… Его должен был остановить не только собственный конформизм, но и уверенность, что Бездомный донесет «куда следует»: вот, я говорил — надо звонить, а он не послушал. Страх перед властью оказался сильнее страха перед незнакомцем с его чудовищной проницательностью.
Булгаков мимолетно обозначает, что Берлиозу создавшаяся ситуация, по крайней мере, тягостна. Уже проверив документы «профессора», он снова пугается, услышав очередное лукавое объяснение: «Я — специалист по черной магии» (434), пугается до того, что начинает заикаться, и сам находит конформное обозначение: «А-а! Вы — историк? — с большим облегчением и уважением спросил Берлиоз» (435).
Большое облегчение испытывают лишь при каких-то сильных эмоциях… И Воланд опять, снова пугает и предупреждает его: «Сегодня вечером на Патриарших будет интересная история!» — и сейчас же пересказывает главу из романа Мастера, историю суда над Иешуа Га-Ноцри.
Это еще одно предупреждение, и очень сильное — если смотреть именно так: Воланд передает часть произведения Мастера, притом достаточно близко к тексту. У нас есть все основания для такого суждения — сам Мастер подтверждает тождество: «О, как я угадал! О, как я все угадал!» — а кроме того, стилистика четырех «Пилатовых глав» едина; рассказ Воланда не выпадает из нее.
3. Отступление:
рассказ о Понтийском Пилате
Дело в том, что Мастер был подвергнут травле в прессе, причем не литературной, а политической травле; название первой же статьи, обрушившейся на писателя: «Враг под крылом редактора». Во второй статье предлагалось «ударить, и крепко ударить, по пилатчине и тому богомазу, который вздумал протащить… ее в печать» (560). Но эти статьи «могли считаться шуткою по сравнению с написанным Латунским» (недаром Маргарита грозилась отравить Латунского).
На статье Латунского дело тоже не кончилось. Мастер говорит: «Статьи не прекращались», и, судя по всему, их было довольно много.
Картина совершенно ясная: против Мастера была затеяна широкая кампания, причем организованная, «директивная». Десяток статей в московской печати не мог появиться стихийно; это реалия, понятная каждому, соприкасавшемуся с отечественной прессой.
Отсюда можно сделать два вывода. Первый — несомненный: Берлиоз, «председатель правления одной из крупнейших московских литературных ассоциаций… и редактор толстого художественного журнала» (423), т. е. политический функционер, не мог не знать об этой кампании против «пилатчины». Иван Бездомный — рядовой поэт — и тот знал (560).