Это было у моря
Шрифт:
Как много времени было потеряно, как много шансов — упущено. И все же их первый вечер не мог быть более прекрасным — и ужасным одновременно. Ее агония, его откровения — ее признания — и все — омут на двоих. Первый поцелуй…
Санса вздохнула, и стекло, уже слегка нагревшееся от тепла ее щеки, запотело и тут же заплакало. То, что было дальше она почти выбросила из памяти. Все события, связанные с закрутившимся колесом планов Серсеи, ее слабость, отчуждение, падение — все это она предпочла бы не вспоминать — но оно неразрывно принадлежало к канве их истории. Не будь этого — не было бы и того, что последовало: их первой ночи — вымоленной, украденной — нелепой и неповторимой…
Санса
Она сама не заметила, как задремала. Проснулась Санса от того, что за окном — ей в лицо — белел рассвет, а ноги и спина онемели от холода. Она поежилась и подтянула колени к груди, натянула на них слишком широкую для нее рубашку и уткнувшись в пахнущую Сандором мятую ткань беззвучно заплакала. Вот и прошла их последняя ночь. И что ей осталось? Ничего. Она даже не спала рядом с ним. Провела все короткое время на этом дурацком камне — словно тут были как-то ответы. Санса глянула на часы, мерно отстреливающие секунды на стене — было полшестого утра.
Он пробудился от непривычного ощущения немыслимой пустоты, незаполненности. Понятно почему — Пташки рядом не было. Она обнаружилась на подоконнике- рыдающая в его собственную рубашку. Интересно, как долго она там сидит? Сандор вздохнул, встал, подошел к нелепой девчонке, что, похоже, просидела назло себе и всему миру всю ночь на холодном камне. Взял ее на руки — дрожащую и замерзающую, отнес в постель.
— Ну и какого хрена ты вытворяешь?
— Я… я не знаю. Я просто хотела подумать… Все вспоминала нашу с тобой историю — ну как все начиналось…
— Всю? Это слишком долгая история, чтобы придаваться подобным воспоминаниям на подоконнике зимой в одной рубашке. Ты бы хоть одеяло взяла…
Пташка нервно хихикнула.
– Да, пожалуй. Все, что я бы сделала — было бы слишком похоже на нарочитое прощание. Ну вот…
— Ты нашла небанальный способ попрощаться — примерзнуть задом к окну?
— Ты все же олух!
Пташка явно повеселела — и, похоже, согрелась — под двумя-то одеялами и одним отсыревшим покрывалом. Хорошо, что сегодня хоть идиотская система отопления отрабатывала. С другой стороны, было бы чуть похолоднее — девчонка бы сама додумалась залезть в кровать…
Сандор оставил ее на пять минут — в сортир хотелось нестерпимо. А тут похоже, предстояли долгие разговоры. По опыту Сандор знал — перед подобными перспективами главное — вовремя отлить. А то начинаешь поневоле раздражаться и говорить совсем не то, что хотел. Когда он вернулся, Пташка опять скисла и напряженно смотрела в окно. Снег прекратился, но, похоже, и похолодало. Пушистый сугробик за окном искрился
— Ну что? Скажешь мне, о чем ты хмуришься?
— Обо всем. Сам расскажи что-нибудь!
— Да я-то что могу рассказать?
— Что-нибудь хорошее…
— Хорошее? Не, такого я не знаю. Пташка, ты же знаешь какая у меня была жизнь. Ну про что тебе поведать? Про истерики Серсеи или про дебоши Роберта? Или ты предпочитаешь услышать про походы Джоффа в школу?
— Нет, что-нибудь из твоей прошлой жизни. Ну про детство что-нибудь мне расскажи Ты про это никогда не говоришь. Вот, я придумала — твое первое воспоминание!
— Ну что еще за глупости! Как меня поили ненавистным молоком или как меня сестра вытаскивала из крапивы?
— Ну, например. Если это первые.
— Нет. Первое…
— Осознанное…
— Да. Оно еще и одно из неприятных. Ну или грустных, как хочешь…
Сандор прошел к постели, лег с Пташкой рядом.
— Ну и?
— Да. Погоди.
Он притянул ее к себе ближе, обняв за плечи.
— Ну, теперь можно и неприятные. Мне было три или около того. Дело было летом. Григор был в лагере — отец его туда отправил. А мы — все были в больнице. Мать умирала.
— От чего она умерла? Прости…
— От рака. Что ты все время извиняешься? Люди умирают, и ты в этом не виновата. По крайней мере, не всегда. У нее было что-то по женской части, кажется. Ленор не объясняла, а я не спрашивал.
Она умерла в июле. Было дико жарко — это я отчетливо помню, потому что сидел под столиком, что стоял у нее возле кровати — это не была уже не кровать, а какая-то такая железная койка — и потел. Пахло хлоркой и еще чем-то гадким — вроде как тушеной капустой из больничной столовой. От этого запаха меня тошнило. И еще — от страха. Что мать не похожа на себя — больше чем обычно — она уже и всегда к тому времени была мало на себя похожа — да и не помнил я, какой она должно была быть — но, видимо, не такой. И от нее плохо пахло. Ощутимо разило смертью. Поэтому, когда Ленор сказала, что я должен прийти и поцеловать ее — я спрятался под столик и затаился. А потом пришел отец. Мать проснулась. Я видел через щелочку, как ее одеяло — ей было холодно, хоть жара перевалила, по-моему, за сто градусов — заколыхалось, и отец подтянул его, прикрывая ей плечи. Они о чем-то говорили. А потом она запела…
— Запела?
— Да. Песню я, естественно, не помню. Что-то о любви. Да и не знаю я этой песни. Про это все я Ленор не рассказывал. Она пела — а отец, по-моему, заплакал. Я слышал странные звуки — и все боялся, что меня найдут. Пела он недолго — потом закашлялась и престала. Потом пришла медсестра — сделать ей укол, видимо, — долго без обезболивающе она не выдерживала — начинала стонать. И она опять отключилась. А потом пришла Ленор и выволокла меня оттуда. Она всегда знала, где меня искать. Мы ушли — а утром следующего дня мать умерла. Это последний день, когда я ее видел — или слышал живой. Своеобразное прощание получилось. И у отца, и у меня.