Это было в Ленинграде. У нас уже утро
Шрифт:
Бойцы разом взяли лётчика под руки, и он встал.
— Куда идти? — спросил лётчик, опираясь на бойцов.
Я пошла вперёд, указывая путь к машине. Мы прошли несколько метров молча, потом лётчик вдруг остановился и сказал:
— Нет, так не годится. Кто же у самолёта останется?
— Да они же вернутся через десять минут, — ответила я, кивая на бойцов. — Машина рядом на трассе.
— Нет, — упрямо замотал головой лётчик. — Их прислали с батареи охранять самолёт. Никуда они не пойдут.
— Ну хорошо. Вот вы, — кивнула я длинному человеку в полушубке, — берите его под руку.
Тот подошёл и взял
— Идите к самолёту, — приказала я.
Бойцы растерянно переминались с ноги на ногу. Лётчик пристально посмотрел мне в лицо. Я крепко держала его под руку обеими руками.
Он медленно повернул голову к бойцам и сказал:
— Идите к самолёту.
И те ушли.
Мы пошли к трассе. Буран утих, и я ясно видела нашу машину. Мы были от неё метрах в трёхстах. Идти было очень трудно. Лётчик был действительно ужасно тяжёлым, и мне казалось, что он всей тяжестью опирался именно на мои руки.
— Вам очень больно? — спросила я.
— Ничего мне не больно, — с прежним раздражением ответил он.
Я в душе уже давно злилась на него. Не я же в самом деле была виновата в том, что его ранили. И рана-то, очевидно, у него не такая опасная. Мне пришлось видеть однажды, как у человека ногу отнимали без наркоза, и он молчал. А этот, видно, неженка. А ещё лётчик!
— Вам тяжело? — вдруг спросил лётчик.
— Нет, не очень, — ответила я.
— Всё-таки восемьдесят кило, — пробормотал он и усмехнулся.
Я ничего не ответила, но после слов лётчика мне стало легче его вести.
— Скоро дойдём, — вслух подумала я. — Вот и машина.
Семён увидал нас. Он уже бежал навстречу, увязая в сугробах.
— Ну как, всё в порядке? — крикнул он, подбегая.
— Тебе бы такой порядок, — буркнул лётчик.
Семён хотел сменить меня, но я решила, что дойду. Он пожал плечами и пошёл вперёд. Так подошли мы к машине.
— Вы сядете в кабину, — сказала я лётчику, открывая дверцу. — Сидеть можете?
Лётчик ничего не ответил. Мы усадили его в кабину.
— Ну, а вы куда? — обратилась я к человеку в полушубке.
— Вы ведь в Ленинград? — в свою очередь спросил он. Я кивнула. — Ну, пожалуй, поеду и я с вами, раз так получилось. Бой над Ладогой, пожалуй, годится, а?
— Что такое? — не поняла я.
— Ничего, — пробасил человек в полушубке. — Это я про себя. Как говорится, в сторону.
Встаю на колесо и перешагиваю в кузов машины через борт. Следом за мной — он. Стучу по верху кабины и кричу:
— Всё в порядке!
…Мы двигаемся…
Сидим на куче брезента, прижавшись спинами к стенке кабины. Дует резкий, холодный ветер, и, если повернуться к нему лицом, можно сейчас же обморозить щёки.
Но в эти минуты я не думала о холоде. Не думала и о раненом лётчике, сидящем в кабине. Я смотрела на постепенно удаляющиеся от нас, едва заметные, пробивающиеся сквозь щели в палатках огоньки Ладожского лагеря. И мне думалось, что с этими огоньками какая-то часть жизни уходит от меня. Вот мы проедем ещё несколько километров, и я долго не буду видеть ничего, кроме бесконечного снега.
…Два месяца назад я пришла сюда. Здесь ещё не было палаточного посёлка. Я шла по льду, а лёд «дышал». Если когда-нибудь потом меня спросят, как «дышал» лёд, я не смогу рассказать. Это можно только почувствовать.
Мы шли трое — Андрей Фёдорович, Смирнов и я. Они шли по бокам, я посредине. Был такой же ветер, как сейчас. У нас тогда ещё не было полушубков. Я шла в стёганке, которую получила ещё на заводе. Мне было очень страшно идти. Я, кажется, всё время жалась то к Андрею Фёдоровичу, то к Васе Смирнову. А они меня отгоняли, заставляя идти посредине. Я шла и ничего не видела. Страшный ветер поднимал снег, и он больно колол лицо. Глаза у меня слипались. Трассы ещё не было. Машины не ходили. Мы шли по вешкам, установленным вдоль заметённой метелью тропинки. Мне казалось, что в мире нет ничего — ни огромного Ленинграда, ни немцев, а есть только мы трое, зажатые сплошными стенами снега… Наконец мы пришли на место. Там лежало несколько брошенных в кучу палаток. Мы выбрали одну. Палатка была промёрзшая, жёсткая и тяжёлая. Мы никак не могли её растянуть. Я помню, Андрей Фёдорович страшно ругал Смирнова, когда ветер вырывал у него из рук палатку. А меня он не ругал, хотя я работала куда хуже Смирнова. И мне было очень неловко перед ним.
Уже стемнело. Где-то трещал лёд. Мы мучительно долго возились с куском одеревеневшего брезента.
Тогда просто не верилось, что мы поставим эту проклятую палатку. Только когда стали вбивать в лёд колышки, я поняла, что палатка всё же существует. Помню, тогда мне стало стыдно. Я была уверена: мои спутники жалеют, что связались с женщиной. Вся тяжесть первой работы на льду легла на них. Я взяла топор из рук Смирнова и стала забивать колышки.
Была уже ночь, когда мы покончили с палаткой. Ветер утих. Снег улёгся, и стали видны звёзды. Они казались очень близкими и яркими, и тогда я увидела, что мы не одни в этой ледяной пустыне. Повсюду темнели на снегу палатки, и около них копошились люди. Мне показалось, что стало теплее. Я заметила, что у Андрея Фёдоровича борода совсем белая, а там, на берегу, когда мы получали назначение, она была чёрная. Я сказала ему:
— Вы как дед-мороз!
Потом мы вошли в палатку. Я очень устала, и они, конечно, устали. Мы все трое сели прямо на снег и прислонились к натянутому брезенту. Так мы сидели молча очень долго. Верхний квадрат палатки был откинут, и виднелись звёзды. И квадратик снега в нашей палатке искрился и казался не таким холодным.
Я сказала:
— Как снег красиво искрится.
Андрей Фёдорович поднял голову.
— Смирнов, пойдите закройте квадрат, — приказал он. — И так вентиляция достаточная.
Смирнов встал и вышел. Мне показалось, что он зло посмотрел на меня. Потом я услышала, как зашуршал брезент, и окошко в потолке исчезло.
В палатке стало темно. Во время работы мы сильно разогрелись, а теперь остыли, и у меня начали коченеть ноги; надо было снять валенки и растереть ступни. Но мне было трудно повернуться. Мне казалось, что для этого надо было бы затратить огромные усилия. Я могла бы просидеть так много часов. Мне очень хотелось есть. Кусочек хлеба согрел бы меня. Я закрыла глаза и стала воображать, что жую хлеб. Ощутила его мякоть на пальцах. Прикоснулась хлебом к губам…