Это было в Ленинграде. У нас уже утро
Шрифт:
— Ну? — повторила я.
— Почему вы не даёте мне спокойно умереть? — плаксиво протянул человек. — Ну, пишите, господи! Сиверский Антон Иванович, химик… Был химиком…
Я отломила в кармане ещё кусочек сухаря, но, ощутив его в руках, сразу почувствовала сильный голод. У меня даже голова закружилась: так мне захотелось есть. Но я сдержалась.
— Вот вам ещё кусочек. Только жуйте, а не глотайте целиком.
Потом я всё же отломила маленький кусочек и положила себе в рот. Мне показалось при этом, что в глазах Сиверского,
Сиверский положил сухарь в рот и стал медленно жевать.
— Очень дёсны болят, — произнёс он жалобно, точно ребёнок.
— Ну, они сейчас у всех болят, — ответила я.
Сиверский дожевал сухарь и теперь неотрывно смотрел на карман моего ватника.
— Больше ничего нет, — сказала я, — но потом мы, может быть, достанем ещё.
Вдруг громко зашипела коптилка. Я видела в зеркале, как судорожно вздрагивает язычок пламени.
Сиверский весь сжался, точно испугавшись чего-то.
— Подлейте, — попросил он, — там ещё есть в бутылочке.
Я встала и подлила в коптилку маслянистой жидкости.
— Ну вот, — протянул разочарованно Сиверский. — А я ещё жив.
— А зачем вам, собственно, умирать? — слегка раздражённо спросила я. — Почему я, например, живу и ещё тысячи людей живут, а вы должны умереть?
Сиверский посмотрел на меня долгим, пристальным взглядом и сказал:
— Вы не сердитесь. Я просто устал от всего, не могу больше… Всё время держался, а теперь больше не могу. Всё исчерпано. Сегодня вечером я лёг и решил, что больше не встану. Умирать легче, чем жить. Я заправил коптилку в последний раз. Страшно умирать в темноте. Мне почему-то казалось, что вот догорит коптилка — и наступит конец. Потом лёг…
Я слушала его, и мне не было страшно. Наоборот, я чувствовала себя всё увереннее, я знала, что спасу этого человека. Лёг, решив больше не вставать… Значит, мог ещё и не ложиться, мог жить, я не сомневаюсь в этом. Он просто опустил руки, перестал бороться. Замерзают вот так же: перестают двигаться, потому что лечь кажется приятнее и как будто совсем ничего не болит. Тогда и умирают.
Я сказала спокойно и официально, насколько могла:
— Это всё ваши фантазии. Просто у вас нервы не в порядке. Вы работаете где-нибудь?
Лицо Сиверского исказила гримаса.
— Работаю? — переспросил он. — Мой институт эвакуирован. А я вот остался, себе на погибель.
— Та-ак, — отозвалась я. — Ну так вот, вы будете работать.
Глаза Сиверского широко раскрылись.
— Вы смеётесь, что ли? — тихо проговорил он.
— Я не смеюсь, — ответила я. — Поймите, в работе для вас единственное спасение. Поверьте мне. И потом — работать нужно. Если хотите, я вам расскажу…
— Я ничего не хочу слушать, — прервал меня Сиверский. — Я умирающий человек. Оставьте меня в покое.
Он повернулся ко мне спиной.
— Товарищ Сиверский, — громко сказала я, — по
Сиверский повернул ко мне голову.
— А вы не сумасшедшая?
— Нет, — ответила я. — Теперь слушайте. Детдом будет здесь же, в этом доме. Через пять дней сюда привезут детей… Нет, через четыре дня.
Сиверский упорно смотрел на меня. Я продолжала:
— Вот мы и будем с вами работать в этом доме.
— Всё-таки один из нас ненормален, — медленно проговорил Сиверский. — Какой детдом? Я же не кормилица и не нянька. Я сам умираю от голода. Я встать с постели не могу…
— Можете, — жёстко сказала я. — Вы и сами ещё не знаете, что вы можете. Значит, с детдомом дело решённое. Теперь давайте что-нибудь поедим.
Глаза Сиверского снова оживились, но он ничего не сказал.
Я поднялась, взяла в руки коптилку и стала осматривать комнату. На подоконнике я заметила банку и в ней застывший суп. Я сразу поняла, что это за суп: он был приготовлен из белковых дрожжей. Мы с Ириной часто готовили такой суп.
— Послушайте, Антон Иванович, — крикнула я, — да у вас тут целый «гастроном»!
Сиверский по-прежнему молчал. Я подняла коптилку и хотела подойти ко второму подоконнику, но в это время голова моя сильно закружилась. Я очень испугалась, что сейчас потеряю сознание, обернулась, чтобы поискать стул. В этот момент всё поплыло перед моими глазами, язычок коптилки вытянулся и отдалился…
Потом я провалилась в темноту.
…Очнулась на кровати в той же комнате. Топилась печка. Сиверский сидел у печки на корточках, а я лежала на его постели. Помимо того, что я себя отвратительно чувствовала — ощущала горечь во рту, и немного кружилась голова, — мне было нестерпимо стыдно за свой обморок.
Сиверский неподвижно сидел у печки на корточках, спиной ко мне.
Позвала:
— Антон Иванович?
Он повернул голову, медленно поднялся и пошёл ко мне нетвёрдыми шагами.
— Ну как? — спросил Сиверский, подойдя к кровати.
Я молчала. Чего бы я сейчас не дала за то, чтобы не быть здесь!
«Вот, — думала я, — пришла, накричала на больного человека, грохнулась в обморок и его же заставила ухаживать за собой…»
Я быстро поднялась, чтобы уступить место Сиверскому. Но голова моя стала кружиться ещё больше, я повалилась на подушки.
— Лежите уж! — проворчал Сиверский, и мне показалось, что голос его окреп. — Тоже мне… детский сад…
Он осторожно присел на кровать рядом со мной.
— Это не от голода, — сказала я, — это просто от усталости.
— Усталость! — так же скрипуче отозвался Сиверский. — А вы держитесь.
Я лежала и думала, что провалила всё дело с детдомом. Теперь Сиверского не заставишь работать. Я чувствовала, что потеряла всё своё влияние. Мы будто ролями поменялись.
Спросила:
— Как это я грохнулась?