Это настигнет каждого
Шрифт:
Клаус Бренде и тринадцатилетний подросток рассматривают мочу. Ничего особенного в ней не находят.
– Она пахнет болезнью, - говорит Гари. Но такое ведь не проверишь.
– Ты, наверное, страшно проголодался, Гари? Я распоряжусь: тебе что-нибудь приготовят и принесут сюда. Я же тем временем поговорю со своей женой, фру Бренде. Ты где хочешь спать? На матрасе перед кроватью? Хорошо, я скажу, чтобы тебе постелили. Ночную рубашку поищи сам, в шкафу. Ложись спать сразу же, как поешь. Я скоро вернусь. И посижу до полуночи. Потом твоя очередь -до четырех утра. Ты ведь сам вызвался. Я верю, что не заснешь...
Помощница по дому вносит поднос с едой. У Гари волчий аппетит. Он начинает заглатывать кусок за куском. Он не понимает, что в этот день расточил себя, как никогда прежде, что призвал страсть: свою пробудившуюся от сна, неведомую ему самому суть. И она откликнулась на зов. Он принес жертву, величайшую, какую мог принести: свою любовь; принес, не сознавая или не чувствуя, какое место она в нем занимает - что он сам целиком вмещается в ней вместе со всем, что представляет собой. Его жертву приняли. Ему нанесли удар по затылку. И он пока чувствует только, что оглушен, чувствует непривычную опустошенность.
77
Ср. Ис. 8:13-15: «Господа Саваофа - Его чтите свято, и Он - страх ваш, и Он - трепет ваш! И будет Он освящением, и камнем преткновения, и скалою соблазна для обоих домов Израиля, петлею и сетью для жителей Иерусалима. И многие из них преткнутся, и упадут, и разобьются, и запутаются в сети, и будут уловлены».
Он не слышит, как мачеха Матье проскальзывает мимо него, чтобы поставить больному клизму. Он забыл про обязательство, которое недавно так самонадеянно на себя взвалил.
Врач приходит и уходит. Клаус Бренде сидит у постели сына в тени испанской ширмы. Он тоже устал. Душа его изранена. Он не хочет будить Гари. Но как только часы бьют полночь, тот соскакивает с матраса, протирает глаза и тотчас стряхивает с себя последние остатки сна. <.. .>
ФРАГМЕНТЫ И ЗАМЕТКИ К РОМАНУ
Фрагмент I
Фру Ларсон поняла, что Гари изменился. Забеспокоилась. Конечно, нарастающее отчуждение между нею и сыном она отчасти объясняла трудностями переходного возраста. Но, как ей казалось, помимо этого обычного фактора был еще и другой: дурное влияние Матье. Она думала, что ее сына так или иначе соблазнили, склонив к непослушанию, всяческим излишествам, легкомысленному поведению, нечестности. В доме директора пароходства Гари испортили: так можно резюмировать суть ее опасений или недовольства. Она хотела бы прекратить встречи Гари и Матье. Но как раз это ей и не удавалось. Она постоянно подчеркивала различия между двумя друзьями, противоположность бедности и богатства. Дескать, уличный мальчишка, рожденный вне брака, и законный сын весьма состоятельного человека не могут быть равноправными товарищами. Гимназист не подходит в друзья ученику приходской школы. Матье, говорила она, намного старше, хитрее, он всегда ищет выгоды для себя. Гари для него только игрушка, о которой вспоминают «под настроение» и которую используют для каких-то мерзостей; причем игрушка отнюдь не незаменимая, так что однажды, когда она надоест, господский сыночек отбросит ее прочь. Гари, дескать, утратил всякое представление о масштабах, трезвый взгляд на жизнь, который только и помогает бедному человеку; Гари заблудился в дебрях нереального: блаженствует, как кабан в луже, упиваясь роскошествами, о которых ему и знать не пристало. Ломоть черного хлеба с маслом - это она, фру Ларсон, для сына всегда найдет. Но ведь он теперь распробовал вкус омаров, копченого лосося, икры и прочих, бог весть каких, деликатесов...
Еще в тот день, когда Матье чуть не подвергли казни, все эти соображения показались бы Гари разумными; но теперь он был глух к ним; они даже не задевали его сознания. Зато способствовали пробуждению в нем ощущения собственного превосходства. Он начал обманывать мать, грубить ей. Раз или два в неделю Гари навещал Матье и проводил в его доме чуть ли не по полдня. Чем он там занимается, спросила как-то фру Ларсон (решила хотя бы это узнать, раз уж не может воспрепятствовать таким встречам). Откуда у него деньги на пригородную электричку. И еще: не тяготит ли хозяев его столь долгое - до позднего вечера - присутствие в их доме.
– Мы играем в шахматы, - сказал Гари. Ложь. Они пытались сыграть партию в шахматы, один-единственный раз; Матье не мог сосредоточиться. Он больше смотрел в лицо Гари, чем на доску. В шахматы Сын играл с Мангой [78] , негритянским мальчиком Мангой, полунегром, рожденным вне брака, как и Гари; и тоже, как тот, зачатым в ночь необоримого сладострастия. Но матери Манги повезло больше, чем матери Гари. Ее возлюбленный, негр, никуда не исчез, ему колесо грузовика череп не проломило. Он целый год - девять месяцев уж точно - день за днем исправно наполнял ее лоно своей упругой плотью. Мать Манги как-то сказала, что просто не в силах была противиться избыточному великолепию могучего члена, расщеплявшего все ее нутро.
78
Реальный прототип этого персонажа - Манга Манга Белл. Янн познакомился с ним, тогда подростком, а также с его матерью и сестрой в конце 20-х гг., в начале 30-х потерял с ними связь, а в 1948 г. услышал об их дальнейшей судьбе и написал об этом своей жене Элинор (29.4.1948): «А еще я должен сообщить тебе странную и очень трагичную новость: Мангу Мангу Белла застрелил в Париже его отец. Якобы после ссоры. <...> Отец Манги Манги Белла - представитель африканских негров в ООН. <...> Манга Манга Белл был болен туберкулезом и приехал в Париж всего на несколько дней, чтобы повидаться с отцом. <...> Смерть Манги произвела на меня очень сильное впечатление, потому что как раз в последнее время я часто о нем думал». Отец Манги - Ду-ала Манга Белл (1897-1966), сын последнего короля Камеруна, депутат французской Национальной Ассамблеи. Мать - Андреа Манга Белл, в девичестве Ребуффе. Убийство произошло 15 сентября 1947 г.; суд, состоявшийся год спустя, оправдал убийцу, после чего тот успешно продолжал свою политическую карьеру.
Он лгал; но фру Ларсон не могла уличить сына во лжи. Тайна его инсценировалась вне пределов легкодоступного мира. Подмостками и кулисами для нее служила комната Матье: отрешенная, замкнутая, отгородившаяся, словно крепость, от прочих помещений. Гари не гадал, что ему предстоит узнать; а когда узнавал что-то новое, не подвергал свои ощущения анализу. Он жил этой любовью - необузданной, странной взаимной любовью, его и Матье, никогда не исчерпывавшей себя; жил этими повторениями, этими каждодневно свежими цветками, которые не распускаются полностью, а всякий раз с наступлением вечера закрывают чашечки, так и не явив свою сокровенную сердцевину. Конечно, в просветах между лепестками можно было различить мерцание золотой пыльцы; но ветер пока не срывал с этой всемогущей пыльцы покровы и не уносил ее прочь. Гари и Матье целовались. Шептали свои имена. Матье поворачивал в замке ключ. И они оставались вдвоем. С несказанным блаженством рассматривали друг друга. Не понимая, что именно их так восхищает, но чувствуя, что только вместе они владеют жизнью во всей ее цельности. Ощущение взаимной преданности не расточалось до конца, на дне всегда обнаруживался остаток: любопытство или ожидание; даже когда им казалось, что они вычерпали друг друга. Они не решались задуматься о том, что предназначение их еще не исполнилось и что ни один из них пока не выплатил своего долга другому.
– Что с нами происходит?
– спросил Гари.
Матье расхаживал взад-вперед по комнате, на губах его играла улыбка.
– У тебя красивый брючный ремень, - сказал он.
Ремень был на самом деле старой подпругой. Гари, вероятно, где-то нашел его или украл. Необычно крепкий, из бычьей кожи, с надежной застежкой. Он будто подстрекал к чему-то. И Гари это сформулировал:
– Затяни мне его туго-туго: так, чтобы весь живот убрался и внутренности запали туда же.
– Нет, - ответил Матье, - это тебе повредит.
Но Гари все-таки лег на ковер, расстегнул красивую пеструю рубашку, обнажив гладко-коричневую грудь. Матье некоторое время колебался; потом опустился на колени рядом с Гари, ослабил пряжку и начал затягивать ремень.
– Туже, Матье, гораздо туже...
– стонал Гари.
– Проклятый слабак... Тяни же... ах... ну тяни... Изверг... никчемная тварь, тяни, говорю, - так, чтобы я обмочился...
Гари стонал, у Матье же глаза наполнялись слезами. По прошествии скольких-то минут он наконец отпустил ремень, лег на пол рядом с Гари, прижался губами к его губам. Течение времени прекратилось, понятия распались. Ангелы наблюдали за этой парой, онемев от сочувствия. Двое целовались. Гари широко открыл рот и проглотил губы Матье. Втянул в себя также его язык и принялся с ним играть. Он кормил друга, словно птенца, слюной - и своим неуклюжим толстым языком ощупывал изнутри его рот. Они так соединялись. Гари был как одержимый: снова и снова ловил он губами губы любимого человека, проталкивал свой язык вперед, а язык Другого заглатывал. Чуть не до обморока, наполовину задушенный, наслаждался он этой игрой, которая изнуряла и его, и Матье, делала их безвольными, но была доказательством верности, любви, освобождения от себялюбия. Даже на пике радости Гари едва ли ощутил, пусть смутно, то желание, которое позже неодолимо им овладеет, которое он год за годом будет подавлять - движимый стыдом, робостью, страхом потерять друга. Но уже скоро он отчетливо распознает в себе это желание, бороться с которым придется ежедневно. Словно проклятие обрушится оно на него: желание соединения с другим человеком, плотского счастья, безмерного свершения, для которого нет имени, которое поэтому и не может стать предметом какой-либо договоренности. Однако на стенах написаны грязные слова; мерзкие рисунки отравляют плотские влечения. Сила Гари - в его здоровой плоти. Он наделен чистотой простодушного человека, лишь по видимости пребывающего в разладе с собой. Он идет своим путем, непредсказуемым. Он снова и снова находит дорогу назад, к Матье, рядом с которым - мальчиком - хотел умереть, если умрет тот.
Матье и Гари целовались. А надо сказать, что Гари, переживший потом много эротических приключений, никогда не целовал никого, кроме Матье, что он прикрывал себе рот рукой, стоило какой-нибудь девушке потянуться к нему губами. Он прибегал ко лжи: что будто бы ни разу не прикасался к человеческим губам, что для него нет ничего отвратительнее, чем когда двое трутся носами и лижутся. Он удовлетворял свои желания с другими, как если бы ему оставались чужды и сами эти люди, и удовольствие поцелуя. На самом же деле он уже при первой детской попытке поцеловаться с любимым дошел до грани оргазма, погрузился в пучину беспамятства. Мы не знаем, допустил ли он хоть одно исключение из своего правила. Может, именно тот, кого он подростком целовал так часто и так страстно, поведет его дальше...