Этюд о масках
Шрифт:
— Надо быть на голову выше или ниже, умнее или глупее, — неважно, лишь бы немного, но отличаться от других…
— Так, может, и вообще те, кто на автомобильной скорости следуют за всеми поворотами, изгибами и загогулинами времени…
— Но в том-то и анекдот, что буквально года через полтора бороды стали модой, и Мишель волей-неволей оказался одним из ее адептов. Он может игнорировать это, но среда сама настигает, он оказывается с ней наравне, от нее не уйдешь.
— Только не слишком сильно, не в самом существенном. Здесь нет речи о духовности, об ответственности. Даже о выборе, в конце концов…
— …стремятся к той же точке Б или, если угодно, С, к которой я напрямик вразвалочку дойду, ничуть не отстав, — вровень с ними обеими заканчивал Шерстобитов свою партию в этом трио для баса, меццо-сопрано и диеканта, которому Глеб Скворцов бессловесно подыгрывал на губах вместо оркестра.
Глеб в тот день наведался к Мишелю по серьезному делу: он хотел впервые прочесть ему фрагмент из введения к книге о масках; мнение и вкус Шерстобитова, умевшего сформулировать едва уловимую мысль обиняком, однако в самую точку, — Скворцов высоко ценил. Но при гостье уединиться для разговора пока не было возможности, да Глеб этого и не хотел. Он
Второй раз ему стало не по себе, когда он все-таки улучил минуту, чтобы прочесть Шерстобитову наедине свой отрывок. Он умышленно выбрал наиболее серьезный проблемный кусок и был неприятно смущен, когда среди чтения Мишель начал похохатывать и хлопать его по плечу: «Здорово, ей-богу! Прелестна у тебя эта двусмысленность. Хоть в «Вопросах философии» печатай, хоть в «Крокодиле». Я вообще считаю пародию единственным жизнеспособным жанром». Глеб слушал, задетый; то, что он читал, во-первых, не казалось ему смешно, во-вторых, не являлось пародией, а в-третьих, на публикацию рассчитывать никак не могло. Из-за собственной трезвости он не сразу оценил состояние Шерстобитова; лишь через несколько минут, когда Мишель достал свою телефонную книжку и, декламаторски завывая, стал читать по ней Блока, все стало на свои места. Но тревожная заноза в настроении осталась, она оставалась даже тогда, когда Глеб провожал Ксену домой, продолжая развлекать ее остротами. Они уже перешли на «ты»; Ксена была под хмельком, но говорила по-прежнему умно, только несколько более зло, чем прежде: о том, как ей нравится Мишель и как на него давит Тамара, сделавшая своей темой насмешки над духовностью, чтобы скрыть ее отсутствие у себя. Потом стала говорить про своего мужа-художника, очень, очень талантливого, Глебу нужно обязательно посмотреть его картины, он сложен для понимания, попросту сказать, — тут она употребила шепот, — абстракционист, поэтому нигде не выставляется, живет побочным заработком, но очень, очень талантлив… И вдруг Скворцов вспомнил, как в том самом фильме «Порыв» взрослая уже героиня шла таким же вот летним остывающим вечером с новым знакомым и рассказывала ему о муже — сама уже влюбленная в своего спутника и вскоре сполна доказавшая это. Асфальтовая улица была пряма, как лунная дорожка, бледную тень от луны уверенно пересекали искусственные тени фонарей, они сменялись, перекрещивались, росли, укорачивались, двоились, троились, наперебой обгоняли друг дружку. У своего дома Ксена протянула Скворцову руку для прощанья, он, наклонясь, поцеловал ее, опять запоздало отметил, что так поступил и герой фильма, спутник повзрослевшей девушки, и окончательно исполнился уверенности, что ничто теперь не в силах задержать осуществление давно предписанного сценария.
Потом вдруг оказалось, что к дому Ксены они вовсе еще не пришли, он провожал ее дальше по той же самой улице, по зеленоватому от луны асфальту, на котором суетились тени; на углу Ксена свернула в переулок, Скворцов подался за ней, но почувствовал, что тень его заворачивать не хочет, она тянулась напрямую дальше — приклеилась к подошвам и не пускала в сторону. Асфальт обернулся скользким льдом, Глеб был теперь на каком-то непонятном катке, уже в одиночестве; домов вокруг не было, только заледеневший зимний пруд и деревья. Двигаться здесь было еще труднее, тень подсекала его у самых подошв, и стоило рвануться посильнее, как он шлепался о лед. Тогда он попробовал оторваться от нее, приподнял ногу — тень отстала, но за другую держалась крепко. Наконец от догадался подпрыгнуть — это был краткий миг свободы, наполнивший Глеба ощущением легкости и полета, какое бывает во сне, — но приземляться приходилось опять в капкан. Он попробовал передвигаться прыжками и тут заметил, что вокруг собрались зрители, поэтому он старался делать прыжки посмешнее: балетные антраша, цирковые кульбиты, которым невесть когда успел научиться, — в отчаянной надежде убедить, что ничего не произошло, он просто забавляется для своего удовольствия и готов позабавить других. Среди зрителей оказалась и Ксена, и ее муж, похожий на лингвиста Богоявленского, и было уже неважно, куда сворачивать. Глеб давно понял, что это все-таки сон, и усилием воли не раз пытался проснуться. После нескольких попыток ему это удалось. Он лежал у себя в комнате, раздетый, на подушке и простынях: как он добрался до дому после прощания с Ксеной, как разделся и лег — совершенно не запечатлелось в его памяти. Выходит, он здорово окосел; может, и вчерашняя трезвость почудилась ему спьяну? Голова болела от духоты, наползавшей в распахнутое окно. Скворцов оделся, без удовольствия умылся из-под крана кипяченой водой, едва остывшей в трубах за ночь, выпил теплого вчерашнего кофе и вышел на улицу.
Время уже было близко к полудню. Жара набирала силу; на раскаленном асфальте можно было
— Андрей, ты откуда звонишь? — спросила она. — Что значит Глеб? Ты пытаешься стать, наконец, остроумным? — пузырки забурлили мелко и встревоженно. — Нет, в самом деле Глеб? Уф-ф, господи! — это выдохнулось у нее крупно, чуть ли не с детский воздушный шарик. — Ну до чего похожи ваши голоса! Просто удивительно. Вчера я этого как-то не заметила. Думаю: мистика, откуда он мог узнать твое имя? Конечно, приходи, Андрей сейчас вернется. Ну до чего вы похожи!.. Или это телефонное искажение?
— Искажение, — вымолвил Глеб, сам прислушиваясь к своему голосу — и впрямь звучавшему не совсем привычно; да ведь мало ли что могло почудиться в этой камере пыток! Он вылез из кабины — будто вынырнул на поверхность, жадно глотая воздух и отирая лицо платком, мокрым, как и рубашка; Глеб выжал его в кулаке, рубашка сама мгновенно обсохла на солнце, дав недолгое ощущение свежести и прохлады, и единственная мысль, которую Скворцов сумел отметить в себе: что по инструкции не полагалось бы сушить нейлон на солнце.
Ксена с мужем жили тесно, в единственной комнате; занавеска отделяла угол с кроватью, остальное пространство было загромождено холстами на подрамниках, папками и картонами, среди которых шмыгала на трех ногах хромая белая мышка. Окна затенялись соседними домами, поэтому под потолком горела голубоватая лампа дневного света… Андрей оказался красивым русобородым человеком примерно Глебова возраста; у него были нервные руки, напряженные брови, взгляд как бы обращен внутрь, так что он даже отвечал собеседнику не сразу, после некоторой спазмы. Не потому ли голос Скворцова из будки ввел Ксену в заблуждение? С первых же произнесенных слов стало ясно, что между ними нет ничего схожего. Из-за того что Глеб продолжал невольно следить за собой, голос его звучал неестественно, стесненно, но совсем по-иному, чем полчаса назад, он сам себя не узнавал. Это ощущение мешало ему смотреть картины и слушать объяснения художника — обрывистые, резкие, даже вроде бы раздраженные, точно он заранее рассчитывал на неприятие и давал понять, что ему это все равно.
— Современный апокалипсис, — поворачивал он перед Скворцовым очередной картон, заполненный красивыми скоплениями цветовых пятен. — Мне хотелось передать здесь ощущение трагизма… небывалого, невыносимого трагизма нашего века. Синий цвет для меня — цвет неба, цвет Христа. Желтый — цвет наползающего на него безумия, атеистической пустоты…
«Господи, — сочувственно уяснил наконец Скворцов, мало того что он абстракционист, он еще религиозный абстракционист». Ему был симпатичен этот русобородый художник, его нервная речь и упрямо наклоненный круглый лоб; хотя как следует сосредоточиться на картинах не удавалось, он понимал цену этого подвижнического упрямства — когда однажды решаешься пойти наперекор всем, ни с кем не считаясь, зарабатывая на жизнь эскизами для конфетных коробок и прочих кондитерских изделий — может, и не скудно зарабатывая, но не в этом же дело…
Постой, постой, — остановила Ксена мужа, который уже собирался снимать картон. — Ты ведь еще не объяснил главного. Вот видите, Глеб, эти черные точки, почти пылинки, местами пронизывающие синеву, — они незаметно собираются как бы в гигантский крест, и его со всех сторон лижут красные языки. Здесь не просто ужас апокалипсиса, здесь и надежда на искупление, которую оставил Христос.
«Не может быть, — похолодел Скворцов. — Не может быть, чтобы и она…» Он не сумел бы объяснить, почему это открытие подействовало на него как ушат холодной воды. Ксена говорила ему «вы», все было естественно: жена художника, подруга, единомышленница — мало ли что он мог вообразить себе пьяной ночью?… И эта чудесная цепочка на ее шее — должно быть, от нательного креста… Но ведь та киногероиня никак не была религиозна, он это помнил наверняка. На экране этого прозвучать и не могло — может, в подтексте, может, режиссер внушал это на репетиции, как ключ к образу? «Господи, — опомнился он, — что мне за чушь лезет в голову? Она ведь тогда была шестилетней крохой…»
Ксена окончательно перехватила слово, она изъяснялась куда лучше мужа, щеки ее порозовели, ироническая складка губ стала вдохновенной, пленительный мальчишеский голосок звенел, когда она говорила о коренных антиномиях человеческого существования, которые не могут быть разрешены иначе как на уровне религиозном, то есть уровне высшей духовности, — одной ее интонацией можно было бы упиваться с чистейшим наслаждением — если бы каждый раз, когда она доходила до слова «духовность», неуправляемый рефлекс не вызывал у Глеба Скворцова прилива совершенно неуместного, безобразного, неприличного восторга, и чтобы сие не стало заметно, он поспешил сесть на табурет, хотя из этого положения картины слегка отсвечивали. Высоко на стене, под самым потолком, он вдруг увидел отсюда большое полотно, которого прежде не замечал: среди обычных цветных пятен и переплетений здесь была крупно изображена реальная голова в нимбе — необъяснимо знакомая; Глеб даже замер, вглядываясь в это лицо с запрокинутой вверх, растрепанной рыжеватой бородой и страдальческими иудейскими глазами; он готов был поклясться, что знает натурщика, — и опять опомнился: «Что сегодня со мной! Ведь этого не может быть…» Ксена замолкла, и Скворцов спохватился, что неприлично глазеет по сторонам, отвлекаясь от того, что показывают хозяева. К счастью, на него в эту минуту не смотрели, оба махали руками на маленькую пожилую женщину, просунувшую голову в дверь: «Не сейчас, не сейчас, попозже!..» Глеб почувствовал, что возник удобный момент подняться и откланяться. Однако он еще некоторое время постоял, слушая голос Ксены и согласно кивая; чувствовалось, что он принят здесь за единомышленника; складка на лбу Андрея давно расслабилась, он заметно помягчел и благодарно выслушал прощальную похвалу Скворцова. После долгого молчания у Глеба осел голос, ему пришлось сглотнуть слюну, и это произвело впечатление искренней взволнованности.