Евангелие от палача
Шрифт:
Минька Рюмин, я и Лютостанский превратились в мощное всесильное триединство, где я был холодной головой, Лютостанский — пламенным сердцем, а Минька — могучими чистыми руками. И дела я теперь вел только вместе с Лютостанским. Где уж мне было записать протокол допроса таким неповторимо красивым почерком! Можно сказать, лучшим во всем министерстве или даже во всей стране! И подписью своей я старался не снижать, не портить художественного впечатления от этих замечательных документов, где кошмар и ужас содеянных изменниками злодеяний фиксировался навек букворисовальным способом. Чего мне было соваться со своей куриной подписью в эти скрижали законного возмездия, в священные
Темное лицо Магнуста маячило перед глазами, двоилось, пухло и вырастало в гигантское — под самый потолок кабака — облако, накрывало мглой, заворачивало в черноту, крутило меня, безвольного и слабого. Еда на столе почти не тронута. И мясо филейное с грибами остыло, ссохлось. И мороженое растаяло. А бутылка — почти пустая. Оглоушил я ее, гуляя далеко отсюда, с вернувшимся после долгой отлучки Владиславом Ипполитовичем. Все качается, плывет передо мной. Головокружение. Кружение головы. Кажущееся вращение в разных плоскостях. Кажущееся. Вот именно — не на самом деле, а кажущееся.
Как кажется мне сидящий напротив, не существующий на самом деле Магнуст. Как кажется мне мое прошлое, которого не было. Все выдумал. Кружение головы. А у меня и не голова больше — это только кажется. У меня теперь — головогрудь.
Острая головная боль в груди. Сверлящее пронзительное вращение в головогруди. Нет силы, твердости в ногах — встать и уйти. Эх-ма, ребята, мы не так злые, как глупые — головоногие. Наклонилось, приблизилось ко мне сизое облако лица несуществующего Магнуста и сказало мне увещевающе:
— Лютостанский был вашим подчиненным и убить Нанноса без вашего согласия не мог…
— Мог, — ответил я вяло. — Он тогда уже многое мог…
Засмеялся зло кажущийся мне Магнуст и сказал тихо:
— Я предлагаю вам рассказать правду. Я не могу и не хочу жечь вам лицо зажигалкой, как Лютостанский сжег бороду Элиэйзеру Нанносу. Но у меня есть средства заставить вас говорить правду…
И сразу же из облака дохнуло на меня, остро потянуло из прошлого вонью паленых волос и подгорающего мяса, мелькнуло в разрыве серой пелены горбоносое лицо. Голубые глаза блаженного, истекавшие крупными каплями слез. Нелепость плачущих стариков…
— Какие же это, интересно знать, есть у вас средства? — спросил я громко и неожиданно для себя икнул. И качнулся сильно на стуле. А жидюка зловредный мне ответил:
— Свидетельские показания против вас, данные Аркадием Мерзоном.
— И где же он вам их дал? В нарсуде Фрунзенского района?
— Нет. Он дал их под присягой в Государственной прокуратуре в Иерусалиме.
— Мерзо-он? В Иерусалиме?
— Да, Мерзон. В Иерусалиме. Ваши компетентные органы разрешили ему эмиграцию в Израиль и обещали молчать о его прошлом в обмен на определенные поручения…
— Ай да Мерзон! И вы его раскололи? — подкинул я Магнусту петелечку. Он спокойно пожал плечами:
— Я в израильской прокуратуре не служу и «колоть» Мерзона не мог.
— А где ж вы служите — в МОССАДе? Или в «Шин-бет»?
Он не спеша закурил, посмотрел на меня из-под приподнятой брови и хладнокровно
— Я не служу ни в МОССАДе, ни в «Шин-бет». Когда надо будет — я вам сообщу, где я работаю. Или вы догадаетесь сами.
— Воля ваша, — развел я руками.
Если он из ЦРУ или из армейской разведки, я за одну только самовольную встречу с ним сгорел дотла. Нет, другого выхода не существует, единственный МОДУС ОПЕРАНДИ — Ковшук с его кухонным тесаком. И присохнет тогда дело, как-нибудь это все рассосется. Ведь рассосался же однажды тумор у меня в груди! И спросил с настоящим интересом:
— А что с Мерзоном-то произошло?
— С Мерзоном? Он прожил очень тихо несколько месяцев, потом пришел в прокуратуру и рассказал всё, что знал. Вернулся домой и повесился.
Я покачал сочувственно головой и расхохотался:
— И вы грозитесь мне показаниями не просто эмигранта, а покойника? Дохляка? Самоубийцы? Его же свидетельствам — хрен цена?
А Магнуст одобрительно дотронулся до моего плеча, улыбнулся:
— Превосходно! В наших переговорах наметился серьезный сдвиг. Вы уже воспринимаете меня как суд. Это хорошо. Но — рано. По всем человеческим законам один человек никого судить не может.
— Тогда чего же ты хочешь? — в ярости выкрикнул я.
— Правды. Как вы убили Нанноса…
…вызвал с докладом оперуполномоченного Аркадия Мерзона… Пикантная подробность ситуации заключалась в том, что в центральном аппарате Конторы и на местах еще служили много евреев. Ох уж эта еврейская страсть к полицейской работе! Со времен первого русского обер-полицмейстера, которым был еврей Дивьер, они хотят надзирать за правопорядком и нравственностью российского населения. А уж при советской власти они слетелись в Контору, как воронье на падаль. Уж очень эта работа пришлась им по сердцу, национальный характер раскрылся в полной мере. Ну и, конечно, сладко небось было вчерашнему вшивому пейсатому парии сменить заплатанный лапсердак на габардиновую гимнастерку с кожаной ловкой портупеей, скрипящие хромовые сапожки, разъезжать в легковой машине и пользоваться властью над согражданами, доселе невиданной и неслыханной.
КОНФИТЭОР — Я ПРИЗНАЮ: работники они были хорошие. Повторяю, это не их заслуга, а удачное приложение национального характера к завитку истории. То, за что их веками презирали и ненавидели другие народы, в Конторе сделало их лучшими и незаменимыми. До поры, до времени. Ибо в быстротекущих наших ТЕМПОРА МУТАМУР они понесли самые большие потери. Волны чисток — одна за другой — вымывали их из несокрушимого бастиона Конторы. Их выгоняли, сажали и расстреливали как ягодовских выкормышей, потом как окружение Дзержинского и Менжинского, потом как ежовцев, потом как абакумовцев. И только уж потом просто как евреев. Смешно, что смерть Пахана спасла их от полного уничтожения, но сразу же за этим поднялась заключительная волна их изгнания и посадок: подгребали бериевских последышей. И — конец. Больше, насколько я знаю, их к нам не берут.
Сочтено нецелесообразным использовать их на работе в Конторе. А тогда они еще служили. В ежедневном ужасе, в непреходящей тоске яростно и добросовестно трудились. И жалобно, потерянно улыбались, когда в буфете Лютостанский объяснял полковнику Маркусу:
— Я вам, Осип Наумыч, так скажу: есть евреи и есть жиды. Вот вы хоть и еврей, а приличный человек, наш, можно сказать… А жидам, сионистам мы спуску не дадим!..
Или, поглаживая трясущимися наманикюренными пальцами свое бледное пудреное лицо, рассуждал озабоченно с Семеном Котляром: