Евгения Гранде. Тридцатилетняя женщина
Шрифт:
Страшные слова тяжело отдались в благородном сердце Евгении. Она не имела никакого понятия о свете, о его верованиях и софизмах, она была чиста и невинна сердцем и ничего не знала, расцветая в глуши, как пышный цветок в дремучем лесу. Она поверила жестокому, безжалостному объяснению банкротства, и ей не объяснили неизмеримой разницы банкротства невольного, следствия непредвиденных несчастий, от банкротства, устроенного плутовством и бесстыдством.
– А вы, батюшка, вы никак не могли воспрепятствовать этому несчастию?
– Мой братец со мной не советовался;
– А что такое миллион, батюшка? – спросила Евгения с наивностью дитяти, желающего как можно скорее достать то, что ему вдруг захотелось.
– Миллион? – сказал старик. – Это миллион монет в двадцать су, а нужно пять монет в двадцать су, чтобы вышло пять франков.
– Господи боже мой, – вскричала Евгения, – да как это могло быть у дядюшки столько денег! Неужели есть еще кто-нибудь во Франции, у кого было бы два миллиона?
Старик потирал свой подбородок, гримасничал, улыбался, и, казалось, шишка на носу его шевелилась и двигалась.
– А что будет с братцем? – продолжала она. – Он отправится в Индию; это будет, по крайней мере, по желанию отца его. Там он постарается себе сколотить деньгу. А есть ли у него деньги на проезд, батюшка?
– Я заплачу за него… до Нанта.
Евгения прыгнула на шею отца:
– Ах, батюшка, ты добр! Милый, добрый батюшка!
Она так целовала отца, что скряге стало как-то стыдно, совесть немного щекотала его.
– Много ли нужно времени, чтобы скопить миллион? – спросила она.
– Ну, – сказал бочар, – ты ведь знаешь, что такое луидор? Нужно пятьдесят тысяч таких луидоров, чтобы набрать миллион.
– Маменька, будем мы справлять поминки? – спросила Евгения г-жу Гранде.
– Я уже думала об этом, – отвечала она.
– Ну, так и есть, тратить деньги! Да что же вы думаете? Что у нас сотни, тысячи, сотни тысяч франков, что ли?
В эту минуту страшный, пронзительный вопль Шарля раздался по всему дому. Мать и дочь затрепетали от ужаса.
– Посмотри там, Нанета, – сказал Гранде, – взгляни, что он там, зарезался, застрелился, что ли? Ну, слушайте вы тут, – продолжал он, оборотясь к жене и дочери, оцепеневшим от слов его, – не проказничать и сидеть смирно, а я пойду пошатаюсь около наших голландцев. Они едут сегодня; потом зайду к Крюшо; нужно и с Крюшо поболтать.
Он отправился, мать и дочь вздохнули свободнее. Никогда еще Евгения не притворялась, не вынуждала себя перед отцом. Теперь же она принуждена была скрывать свои чувства, говорить о другом и первый раз в жизни удалиться понемногу от правды.
– За сколько луидоров продается бочка вина, матушка?
– Отец твой продает свое вино по сто пятьдесят, по двести, иногда и по триста франков, как я слышала.
– Так если батюшка собирает в год по тысяч с четыреста бочек вина…
– Не знаю, друг мой, сколько у него доходу; твои отец никогда ничего не говорит о делах со мной.
– Батюшка, кажется, очень богат.
– Может быть. Но господин Крюшо говорил мне, что назад тому два года отец твой купил Фру а фонд, и, может быть, теперь у него нет денег.
Евгения, не понимая
– Какое! И не взглянул на меня, мой голубчик, – сказала, возвратившись, Нанета. – Лежит себе на кроватке, плачет-заливается, прости господи, словно Магдалина.
– Пойдем к нему, мамаша; мы успеем сойти, когда войдет батюшка.
Г-жа Гранде не могла противиться нежной, трогательной просьбе своей Евгении. Дочь ее в эту минуту была хороша, прекрасна – она была женщина.
Обе они вошли к Шарлю потихоньку, но сердца у обеих бились сильно. Дверь была отворена, несчастный ничего не слыхал, он только обливался слезами.
– Как он любит своего отца! – сказала Евгения шепотом.
Нельзя было ошибиться, не узнать, не прочитать всего в сердце Евгении. Г-жа Гранде взглянула на нее взглядом, в котором отражалась вся материнская нежность ее, потом сказала ей на ухо:
– Берегись, дитя мое! Ты его уже любишь, друг мой!
– Его любить! – сказала Евгения. – Ах, если бы ты знала, что говорил утром батюшка!
Шарль повернул голову и увидел свою кузину и тетку.
– Я потерял отца! Я лишился его, моего бедного, несчастного отца! О, если бы он открылся мне, вверился сыну, своему сыну, то этого не было бы; мы бы вдвоем работали, мы бы исправили несчастие наше! О боже мой, боже мой! Бедный батюшка! Я так был уверен, что расстаюсь с ним ненадолго, что, кажется… простился с ним холодно!.. – И рыдания заглушили слова его.
– Мы будем молиться за него, – сказала г-жа Гранде. – Покоритесь воле Всемогущего.
– Ваша потеря невозвратима; так подумайте о вас самих, о своей чести… Будьте мужественны, братец, – прибавила Евгения.
Ум, проницательность, такт женщины научили Евгению говорить. Она хотела обмануть горесть и отчаяние Шарля, дав им другую пищу.
Шарль быстро привстал на своей кровати.
– Честь моя! – закричал несчастный. – А, да, это правда, правда!.. Дядюшка говорил мне, что он обанкротился.
Из груди Шарля вырвался пронзительный крик; он закрыл лицо руками.
– Оставьте меня, оставьте меня, кузина! Боже, боже, прости ему! Прости самоубийце: он уже и так страдал довольно!..
Это чистое излияние сердца, эта неподдельная грусть, это страшное отчаяние не могли не найти себе отголоска в добрых и простых сердцах Евгении и ее матери; они поняли, что он желал быть один, что нужно оставить его.
Возвратясь в залу, они сели молча на места свои и работали с час, не прерывая молчания. Беглый взгляд Евгении – взгляд девушки, схватывающий все в мгновение ока, – успел заметить в комнате Шарля все роскошное хозяйство бывшего денди, все мелочи его туалета, ножики, бритвы, и все это отделанное, оправленное в золото. Этот проблеск роскоши, эти следы недавнего веселого времени делали Шарля еще интереснее в воображении ее; может быть, здесь действовало обыкновенное влияние противоположностей. Никогда еще для обеих обитательниц этого тихого, грустного жилища не было зрелища более ужасного, более драматического, более поразительного среди их безмятежного одиночества.