Эвмесвиль
Шрифт:
С помощью луминара я проиграл для себя упомянутый роман из неисчерпаемого репертуара катакомб и пришел к выводу, что феномен Фельзенбурга основывается не столько на общественном договоре, сколько на договоре о подчинениинекоему авторитету, и что при заключении такого договора проявила себя не только свободная воля отдельных индивидов, но и свободная воля их большинства. О помощнике, вожде, отце мечтают, его распознают и выбирают в качестве руководителя главным образом в ситуации бедственного положения. Вскоре тот, кого выбрали, превращается в избранника. Влачащие тяжкую жизнь и обремененные заботами люди охотно перекладывают на него свою ношу; они с ликованием уступают ему свою свободу.
Там, где на смену общественной воле приходит воля масс, блеск выделившегося индивида становится ослепительным; этому чрезвычайно способствует развитие техники: как
«Им слишком хорошо живется», — сказал Домо, узнав об этом. Что-что, а руссоистские наклонности ему не припишешь.
Все-таки Фельзенбург пережил что-то наподобие эпохи Перикла. Там даже создавались художественные произведения. На других островах дело доходило до межпартийных схваток. Соперничающие группировки сплачивались вокруг своего босса или capitano [306] , и один из главарей побеждал. Затем он распределял работу и доходы. «Такое они могли бы иметь и у нас, и даже лучше», — комментировал происшедшее Домо; эту формулировку я часто от него слышал.
306
Капитан, главарь ( ит.).
Властители охотно приводят такие сравнения. Анарха же это не заботит: он сохраняет свою свободу, какой бы хорошей или плохой ни была власть. Он-то свою свободу не уступит — ни ради легитимности доброго отца, ни ради притязаний на легальность, выдвигаемых другими силами, меняющимися в зависимости от страны и эпохи. Может быть, все они и хотят наилучшего, но как раз наилучшее — свою свободу — анарх предпочитает сохранить для себя. Она остается его неделимой собственностью.
Разумеется, перед историком тут открывается неистощимое поле для наблюдений. Он понимает свои обязанности тем лучше, чем меньше принимает чью-либо сторону; красный мак привлекает его не меньше, чем белые лилии; боль потрясает не слабее, чем любовная страсть. Преходяще и то и другое — как цветы зла, так и цветы добра; однако ему позволено бросить на них взгляд через ограду сада.
Если история и имеет какую-то тему, то это не тема воли, а тема свободы. В этом заключается риск истории — — — с некоторыми оговорками можно даже сказать: ее задача. Свобода у всех общая, и все же она неделима; разнообразие в эту ситуацию привносит воля.
Некоторое время назад мне довелось проводить в институте Виго семинар: «Луций Юний Брут и Марк Юний Брут [307] — сопоставление с любой точки зрения». Эта тема обеспечила мне весьма неоднородную аудиторию.
Первый, полумифический Брут сразил последнего римского царя, его исторический потомок убил первого цезаря — оба совершили это собственноручно. С первого началась, а со вторым закончилась пятисотлетняя история Римской республики. Поэтому на примере этих двоих можно проследить существенные различия — к примеру, между общественной волей и волей массовой или же между обоснованным согласием или несогласием, с одной стороны, и аккламацией — с другой. Переходные состояния описаны поэтами — например, в знаменитой речи Антония над трупом Брута [308] .
307
« Луций Юний Брут и Марк Юний Брут…» Луций Юний Брут — один из основателей Римской республики, возглавивший восстание против последнего римского царя Тарквиния Гордого в 509 г. до н. э. Позднее — один из двух первых римских консулов. Марк Юний Брут Цепион (85—42 гг. до н. э.) — римский сенатор, участвовавший в убийстве Юлия Цезаря 14 марта 44 г.
308
… в знаменитой речи Антония над трупом Брута. Имеется в виду заключительная сцена трагедии У. Шекспира «Юлий Цезарь» (в переводе М. Зенкевича):
Он римлянин был самый благородный
Все заговорщики, кроме него,
Из зависти лишь Цезаря убили,
А он один — из честных побуждений,
Из ревности к общественному благу.
Прекрасна жизнь его, и все стихии
Так в нем соединились, что природа
Могла б сказать: «Он человеком был!»
Я не хочу останавливаться на подробностях. Поучительным для меня было то, что слушатели в обоих случаях выказывали сочувствие тираноубийце. (Брут — одна из образцовых фигур и для моего папаши.) Но выявление различий давалось им тяжело. Я готов допустить, что это непросто, поскольку отчасти связано с проблемой свободы.
Уже здесь мы сворачиваем на неверный путь, поскольку свобода не представляет собой проблемы. Она неделима и потому не находится нигде, где можно что-то просчитать, измерить и проанализировать, — то есть не находится во времени и в пространстве. Во времени она лишь постигается— например, в последовательности политических систем; в пространстве же ее ощущают все — начиная от птицы, которая бьется о прутья клетки, и кончая народом, сражающимся за свои границы. Снова и снова индивид выступает как исполнительсвободы: как триумфатор или как мученик, который неизбежно терпит из-за нее крушение и гибнет.
Здесь начинается трагедия историка. Он должен проводить различия, но не вправе принять чью-либо сторону. Его должность — должность судьи в царстве мертвых: он должен измерить свободу Брута по отношению к свободе Цезаря.
Все-таки этот семинар не остался совсем безрезультатным. Хотя порой я и спрашивал себя, что я тут делаю, — когда стоишь на кафедре, приступы самоотчуждения неизбежны, — он в какой-то мере повлиял на мою оценку нынешней ситуации, а возможно, также слегка подпортил мою политическую репутацию. То, какие периоды истории выбирают для себя интеллигентные представители среднего класса и как именно эти периоды истолковывают, — своего рода прогноз на будущее. Кратер, давно охладевший, начинает работать. Брут снова пробуждается. Спартак возвращается. Барбаросса в Кифхойзере [309] уже шевельнулся. Потом начинается кипение в сольфатарах [310] , в городских предместьях.
309
Барбаросса в Кифхойзере… Кифхойзер — покрытый лесом горный массив к юго-востоку от Гарца. В этих местах, согласно легенде, ждет своего часа, чтобы восстать из мертвых, император Фридрих I Барбаросса (1152—1190).
310
… кипение в сольфатарах. Сольфатары — жерла огнедышащих гор, которые извергают только горячие газы и пары.
Как бы то ни было, в то время мои экскурсии к верховьям Суса участились. Я перенес туда и часть своей рукописи. Этим, между прочим, объясняются некоторые повторы в тексте. Время влияет на такие работы не только тематически, но и чисто технически. Когда кредиторы растаскивали наследство Бальзака, улица была усыпана разрозненными листами. Но что с того? Достаточно, что рукопись была однажды написана; авторство принадлежит Универсуму. В конечном счете нет разницы между сожженной и исписанной бумагой, между мертвой и еще живой субстанцией.
Великий цезарь, ставший комом глины, Заткнул дыру на севере близ льдины [311] .С другой стороны, у меня оказалось два-три слушателя, которые не полностью погрузились в злободневность и которых волновал не только номос, но и этосистории [312] . Я привел их в сад Виго, и их участие в наших сборищах вознаградило меня вполне. А сверх того вознаградило то молчаливое согласие, которое объединяет нас, когда над касбой стоит луна. Каждый преподаватель знает, как осуществляется такой отбор.
311
… Заткнул дыру на севере близ льдины. Слова Гамлета. В переводе М. Лозинского: «Державный Цезарь, обращенный в тлен, / Пошел, быть может, на обмазку стен».
312
… волновал не только номос, но и этос истории. Номос (от греч. nomos — «закон», «порядок») — предписанный законом порядок; правовой порядок. Последняя большая монография Карла Шмитта — «Номос Земли в международном праве jus publicum europaeum» (1950; русский перевод 2008). Там, в частности, говорится (с. 46 и 54):
Греческим словом, обозначающим обосновывающее все последующие критерии первое измерение, первоначальный захват земли, представляющий собой форму первого размежевания и первой классификации пространства, ее первичного разделения и распределения, является слово Nomos. <…> Поэтому столь же целесообразно использовать для перевода слова nomos вместо слова «закон» такие слова, как «обычай», «обыкновение» или «договор».