Евпраксия
Шрифт:
— Вы по-прежнему утверждаете, что ключи пропали не по вашей вине?
Та, в разорванном платье и громадных кровоподтёках после пыток, рухнула перед государем на колени и воскликнула, заломив руки:
— Пощадите, ваше величество! Это Паулина, я уверена, это Паулина обвела несчастного шамбеллана вокруг пальца!
— Да, дознание, учинённое мною и камергером, говорит, что, скорее всего, вы правы... Но моё окончательное прощение надо вам ещё заработать.
Каммерфрау с готовностью ответила:
— Всё, что ни прикажете, совершу без раздумий.
— Очень хорошо. Отправляйтесь-ка по следам той, что причинила мне столько боли. И верните её живой или мёртвой, чтоб мои враги не успели воспользоваться ею в подлых целях.
— Лучше мефтвой? — уточнила Лотта.
— Лучше живой. Я хотел бы сам наказать её со всей строгостью.
— Постараюсь, ваше величество. Приложу все силы.
— Вот и приложите. Денег вам дадут. Нынче же ступайте. И желаю удачи. — А когда она ушла, Генрих распорядился: — Шамбеллана повесить. Всю мою охрану сменить. Послезавтра уезжаю отсюда. Навсегда. В Германию.
Четырнадцать лет спустя,
Русь, 1107 год, осень
Мономах отогнал половцев от Переяславля, и они предложили в знак дальнейшей дружбы и мира выдать дочку хана Аепы за Владимирова сына — Юрия Долгорукого. Князь ответил согласием и послал приглашение на свадьбу многим родичам в разные города Руси, в том числе и Кате с Опраксой.
Младшую сестру, разумеется, не пустила Янка, но сама неожиданно захотела поехать — видимо, решив помириться с братом. А Варвара-Опракса поспешила за советом к игумену.
Старец выслушал её и сказал:
— Отчего бы не съездить на самом деле? Свадьба твоего племяша — дело хорошее и богоугодное. Заодно поклонишься от меня Мономаху, передашь мою благодарность за его дары Печерской обители.
— Но меня смущает другое: как смогу я сидеть за одним столом с Янкой, зная о ея мерзостях?
— Успокойся, милая. И прости ей великодушно.
У монашки потемнели глаза:
— И моё заточение простить? И кончину брата Феодосия?
Феоктист вздохнул:
— Да, конечно же, обращалась с тобою неласково... Но возможно, уже раскаялась, коли едет к Мономаху на свадьбу. А кончина келейника... кто сумел доказать, что бочонок оказался отравлен? Если был, по приказу ли игуменьи? По дороге — мало ли? — яд могли подсыпать. ..
— Для чего? Почему в один, а не в два? И как раз в малый, мне предназначавшийся?
Настоятель нетерпёливо отмахнулся:
— Ах, не станем ворошить сызнова. Не единожды пересужено, но, коль скоро убивец за руку не схвачен, зряшно обвинять никого не след. Ты ступай, сестрица, в Переяславль и попробуй вернуться к добрым, родственным отношениям с Янкой.
Та потупилась:
— Возвращаться не к чему, ибо добрых отношений между нами не было отродясь.
— Ну, тогда просто к тёплым.
— Я всегда к ним стремилась. Это от нея исходила злоба.
— Попытайся по крайней мере.
— Сделаю усилие... И ещё одно, ваше высокопреподобие: разрешите взять с собой сестрицу Манефу? Нам вдвоём веселее будет, а поездка поможет укрепить души и тела, вдохновит на дальнейшие работы в монастыре.
— Ничего не имею против. Отправляйтесь-ка с Богом.
Снова выпросила у матери небольшую ладейку, на которой княгиня Анна иногда совершала прогулки по Днепру. И в сопровождении челяди — трёх мужчин, управлявших судном, и двух женщин-прислужниц — две монашки поплыли в град Владимира Мономаха.
Свадьбу Мономах провёл с истинным размахом: в княжеском детинце-кремле всё пространство двора занимали столы для гостей помельче; а почётные люди — родичи, боярство, духовенство, дружина и старцы — размещались за столами на галерее сеней (так тогда назывался второй этаж во дворце). Янка сидела рядом с Владимиром, а Опракса с Манефой — ближе к молодым. По другую сторону восседал хан Аепа в красной остроконечной шапке с кисточкой и расшитом золотом половецком кафтане без рукавов; ложкой не пользовался — ел руками; смуглый, чернявый, круглолицый, он смотрел на всех смеющимися глазами и показывал ряд безукоризненно белых зубов.
Дочь его, невеста, урождённая Кара-Су, получившая при крещении имя Анны, очень напоминала отца — смуглая, скуластая, кареглазая; пёстрое свободное платье не могло скрыть широких бёдер и высокого бюста — очень развитых для её шестнадцати лет. Сам жених, лишь на год старше, выглядел немного смущённым. Он за лето, что не виделся с Евпраксией, сильно загорел, и прыщей на его лице стало меньше, а бородка и усы подросли. Сразу после свадьбы увозил новобрачную к себе в вотчину — Ростово-Суздальскую землю, выделенную ему Владимиром Мономахом.
На венчание в церковь хан Аепа, будучи язычником, не пошёл, а сидел во дворе под навесом, и слуга отмахивал от него назойливых насекомых. Увидав проходившую мимо Евпраксию, обратился к ней по-кумански:
— Уж не ты ли будешь внучкой хана Осеня?
Та почтительно поклонилась:
— Ассалям алейкюм. Я Аютина дочь, это верно.
— Алейкюм ассалям. Как её здоровье?
— Хорошо, спасибо.
— Почему ты в чёрном? У тебя кто-то умер?
— Муж мой прежний, король Германии, умер о прошлом годе. Но ношу чёрную одежду не в знак скорби по нему, а лишь потому, что постриглась в монахини, посвятив себя Богу.
— Разве посвятить себя Богу — не радость? — удивился хан.
— Радость. Превеликое счастье.
— Почему же тогда русские монахи одеваются в траурный цвет?
— Это не траур, а цвет аскезы. Отрешения от всего мирского.
— Отрешение от мира означает смерть. Похороны заживо. Разве нельзя посвятить себя Богу, не умирая? Разве Бог не есть жизнь, не разлит повсюду?
— Жизнь полна греха, что идёт не от Бога. Мы же отрекаемся не от всякого мира, но от грешного.
— Значит, пёстрый цвет — это грешный цвет? Чёрный цвет святой? — рассмеялся Аепа. — Ладно, не хочу смущать твою душу. Поклонись от меня Аюте.