Ф. М. Достоевский в воспоминаниях современников том 2
Шрифт:
рукопись, - говорю ему, - вы получите в редакции "Гражданина", куда она сдана
уже две недели назад с отметкой, что пригодна для напечатания..." - "Я не желаю
иметь дело с вашей редакцией "Гражданина"! Я отдал рукопись вам, а вы
заставляете меня дожидаться в прихожей!.. Как вам не стыдно после всего, что вы
написали!.. Вы - ханжа, лицемер, я не хочу больше иметь с вами дело!" Я было
начал его просить успокоиться, - вижу, человек не в себе, - вышел следом
на лестницу. "Еще раз прошу извинения!
– говорю ему вслед.
– Не виноват же я, в
самом деле, что вы мою гостиную принимаете за прихожую. Честью вам клянусь, у меня лучшей комнаты нет, я всех гостей моих в ней принимаю!.." Что же вы
думаете? Он бежит бегом по лестнице и грозит мне вот так кулаком! "Подождите
вы у меня! Я вас за это когда-нибудь проучу!.. Я это распубликую! Я вас
разоблачу на весь свет!.."
Федор Михайлович взволнованно перевел дух и закончил уже с тонкой
улыбкой:
– Странное самолюбие бывает иногда у людей! Писатель одевается для
чего-то как дворник и сердится, когда его принимают за "мужика"! "Разоблачить"
меня собирается!.. Вот уж чего бы никогда не подумал, - что мне можно
поставить в вину, что гостиная моя напоминает прихожую, что швейцаров я не
держу на подъезде!..
– Непременно этот Шкляревский из духовного звания. Сын дьячка или
пономаря, - говорил мне опять Федор Михайлович, день или два спустя.
– У этих
господ какой-то особый point d'honneur {чувство чести (франц.).}. Помните вы эти
стихи Добролюбова:
Милый друг, я умираю
Оттого, что был я честен...
Но зато родному краю,
Верно, буду я известен...
Милый друг, я умираю,
Но спокоен я душою;
И тебя благословляю:
Шествуй тою же стезею...
Как по-вашему: есть тут нечто высокое? Возвышенное чувство или идея
какая-нибудь особенная, моральный подъем?
– И тут же за меня ответил с
115
презрительной складкой на искривленных губах: - Не говоря уже о том, что это
совсем не поэзия, - не только все это обыденно-пошло, но и совсем это не умно.
Сейчас происхождение-то вот и сказалось! Только попович ведь и мог отмочить
себе такую "предсмертную эпитафию:
...Оттого, что был я честен...
Нашел чем хвалиться! Как будто честность - какая-то особенная доблесть,
а не прямая обязанность каждого мало-мальски порядочного человека! И что это
за стезя такая?..
"Шествуй тою же стезею"... Что же это - взяток, что ли, не брать
"благословляет" он "милого друга"? А если милый-то друг его - тоже из
духовного звания, к примеру сказать, - в сане хотя бы протодиакона или даже
протоиерея, - тогда как же ему поступать? За требы, что ли, денег не брать? Ну, уж за это-то он непременно возьмет!
– протянул он с неподражаемым юмором.
–
Да и нельзя ему не брать при теперешнем положении духовенства. Жить ему
нечем будет, если не брать. Ну, и врожденный инстинкт тоже велит ему брать.
Тут уже, так сказать, рок, с этим ничего не поделаешь. Вот и выходит, что все эти
"благословения" - фальшь, пустая риторика, если не самохвальство.
Вероятно, и этот Шкляревский в таком же вот роде. А что попович - уж
несомненно!
Впрочем, виноват, - мельком взглянув на меня, саркастически вставил он,
– я, кажется, сейчас оскорбил ваши чувства... Вы, может быть, как и они, за
праведного мученика его почитаете, а я вдруг кощунствую!.. я с таким
непочтением о "господине - бове"!... Ну, что делать! А я все-таки иначе думать о
нем не могу {28}.
Я была поражена. Он решительно угадывал мысли! Даже не мысли, а
какое-то безотчетное, неуловимое ощущение, именно "оскорбленное" чувство
истины. Впервые, слушая Достоевского, я внутренне не соглашалась с ним,
именно с тем, что он сказал мне о Добролюбове. Эти стихи его, которые
Достоевский ядовито назвал "эпитафией", "самохвальством" и "фальшью", казались мне тогда самой искренней правдой. А в тоне и словах самого
Достоевского мне впервые послышалось что-то личное, как будто отголосок
давнишних его распрей с враждебными лагерями.
Мне хотелось скрыть от него невольное впечатление этих почти
бессознательных выводов, - я не смела еще признаться в них самой себе, - а он
уже все подметил и все разгадал!
И голос его сейчас же как будто оледенел, лицо подернулось тенью, - он
весь точно замкнулся на ключ.
Впоследствии, отдавая себе отчет в этих впечатлениях, я не могла не
сознаться, что, в сущности, "личное" говорило не в Достоевском, а во мне, - не
"чувство истины" оскорблялось во мне его словами - оскорблялась любовь к моим
мнениям и пристрастиям. Вообще личная жизнь моя как бы заслоняла от меня
мир его чувств, интересов и мыслей. Да и молодость тоже мешала воспринимать
116
все как следует - глубоко и устойчиво. Иногда мне казалось даже, что он
"увлекается", и я делала попытки ему возражать.
Так однажды, помню, он говорил мне за работой: