Фальшивая Венера
Шрифт:
Но у меня есть сын! Это была моя первая мысль, когда я проснулся. У меня есть сын. Но есть ли? Может быть, Мило лишь очередная фантазия. И Роза, и Лотта. Я писал «Фрейлин», беседовал с Марибарболой, карлицей, изображенной в нижнем правом углу. Для меня это такая же реальность, как и воспоминания о моей предполагаемой семье. А теперь… когда человек просыпается, всегда есть мгновение, обычно краткое, когда он не вполне осознает, кто он такой и где находится, это усугубляется во время путешествия, пробуждение в незнакомой комнате и все такое, а затем та система, которая вывела его из бессознательного состояния, перезагружает головной мозг, и человек снова становится самим
Но только не сегодня утром. Или ночью, потому что в комнате было темно. Я понятия не имел, кто я такой. Существовали различные варианты, это точно, и я их быстро перебрал. Я мог быть Чазом Уилмотом, художником-неудачником, подделавшим картину, которая теперь провозглашалась одним из величайших творений Веласкеса, скрывающимся от преступников. Я мог быть Чазом Уилмотом, преуспевающим нью-йоркским художником, сошедшим с ума и проходящим курс лечения, обремененным кучей фальшивых воспоминаний, таких же фальшивых, как этот разговор с карлицей эпохи барокко. Или я мог быть Диего Веласкесом, терзаемым кошмарами. Или сочетанием этих троих. Или еще кем-то совершенно другим. А может быть, это уже сам ад? Как мне определить, что к чему?
Поэтому я просто лежал, размеренно дыша, и пытался унять бешено колотящееся сердце. Нет смысла вставать, нет смысла предпринимать какие-либо действия. В психиатрических клиниках есть люди с абсолютно нетронутым мозгом и телом, десятилетиями не совершающие никаких движений по собственной воле. Теперь я понимал почему.
Через какое-то время мочевой пузырь известил меня о том, что его необходимо освободить. Я понимал, что мне нужно встать и найти ночной горшок семнадцатого века или унитаз, но тогда пришлось бы начать двигаться, а даже думать об этом было трудно. Я понял, почему запертые в комнате люди предпочитают целый день валяться в собственных испражнениях. Можно привыкнуть к лежанию в дерьме, но нельзя привыкнуть к ужасу, связанному с решением выйти в мир, непримиримо враждебный и чужой. Вдруг ноги не выдержат и сломаются. Почему бы и нет. Или, если ты пошевелишься, тебя сожрут проглоты, если эти чудовища обитают в твоем конкретном безумии. А может быть, ты превратишься в кого-то другого. Лучше лежать неподвижно. Я помочился в кровать.
Теперь я уже кое-что видел, нечеткие серые образы, источник света очень слабый. Я находился в комнате в доме Креббса. Может быть. А может быть, я был в Китае или в лаборатории доктора Зубкоффа. По виду комната была похожа на мою спальню у Креббса, но видимость обманчива, о да. Художники постоянно обманывают, точнее, обманывали раньше.
Я не спал и наблюдал за тем, как дневной свет проникает в комнату. Я старался ни о чем не думать, но мысли все равно приходили. Время шло. В комнату пришли какие-то люди. Меня переодели и уложили в чистую кровать. Какая-то женщина попробовала покормить меня с ложки, но я стиснул зубы и попытался ее ударить, и женщина закричала, после чего вбежали какие-то люди и привязали мои руки к изголовью кровати. Я ничего не имел против. Я все равно никуда не собирался.
Стук в дверь, или мне показалось. Я лежал очень-очень неподвижно, надеясь, что это пройдет. Нет, снова стук в дверь и голос. Голос произнес:
— Чаз?
Голос знакомый? Откуда мне знать?
Звук открывающейся двери, щелчок, и комната залилась отвратительным светом — я все увидел! Я прищурился, выглядывая из-под одеяла, которым накрылся с головой. На кровать рядом со мной опустилось что-то тяжелое, одеяло потянули в сторону, снова раздался голос. Это был голос Лотты, он должен был меня успокоить, я так по ней соскучился, или по ней соскучился кто-то другой, хотя, быть может, он соскучился по кому-то другому. Женщина хотела, чтобы я встал, она умоляла меня, ребята так расстроены. Мне захотелось узнать, давно ли они здесь? И вообще, здесь ли они?
Женщина открыла мое лицо, и я не пытался его спрятать. Лучше оставаться полностью пассивным. Женщина была очень похожа на Лотту, мою жену, но ее лицо было размытым, нерезким, как лицо карлицы на моей картине. Она прикоснулась к моему лицу и сказала:
— О, Чаз, что с тобой произошло?
Мне тоже хотелось бы это узнать, очень хотелось бы.
Я не знал, что ответить. Я не хотел у нее спрашивать. Я не хотел знать, за кем она замужем.
Женщина сказала:
— Я так тревожилась. Креббс сказал, что у тебя рецидив, ты в бреду, не узнаешь окружающих. Я поспешила приехать.
Я медлил, пытаясь найти собственный голос, и, когда наконец заговорил, он показался мне совершенно незнакомым. Я сказал:
— Я писал для королевской семьи. Я величайший живописец своего времени.
— Посмотри на меня, — приказала женщина. — Ты знаешь, кто я такая.
— Ты похожа на Лотту. Это так?
И я рассмеялся, издавая жуткий звук. Сумасшедших всегда изображают смеющимися; мы говорим о маниакальном хохоте, и вот почему. Когда почва реальности уходит из-под ног, когда сам смысл отправляется прогуляться, остается только это чудовищное веселье.
И слезы. Я плакал, а женщина прижимала меня, и, возможно, реальность знакомого тела, запах ее волос, аромат духов воздействовали на уровень головного мозга, расположенный ниже того, который был так сильно поражен, и я немного успокоился. Лотта говорила медленно и мягко, как она часто говорит с детьми, рассказала о том, как ее вызвали, как Креббс все устроил, как он подумал, что присутствие родных поможет мне пережить кризис.
И тут, среди этого крайнего экзистенциального ужаса, мне в голову пришла мысль о том, что теперь мой единственный путь — держаться мудрости мудрецов и наклеек на бамперах и просто отбросить все воспоминания как нечто ненадежное, отказаться от прошлого и будущего, попытаться существовать от одного момента к другому и посмотреть, что произойдет. Итак, кем бы ни была эта милая женщина, я не намеревался просить ее подтвердить или опровергнуть что-либо из своего прошлого или то, кто такой Креббс; я собирался полностью отдать ей бразды правления и следовать за ней.
— У меня в памяти все перепуталось, — сказал я.
— Но меня ты помнишь, да? И детей?
— Да. Как ребята?
— О, знаешь, в восторге, самолет, затем этот дом. Тут очень мило. Рядом есть небольшая ферма. Ребята провели там все утро, утки, козы и все такое. Я тебе не говорила, что нашла для Мило замечательную клинику в Женеве? Врачи считают, что смогут ему помочь.
Я сказал, что это замечательно, сказал, что со мной все в порядке и беспокоиться не надо. Затем я заставил себя двигаться, словно робот с дистанционным управлением, нажать одну кнопку, чтобы встать с кровати, другую — чтобы пойти в душ, и так далее. Я оделся, вышел навстречу миру, и жизнь в каком-то смысле возобновилась.
Все изменила Роза, моя дочь. Я набросился на нее с горячностью, поразившей нас обоих, объятия, поцелуи и глупые слова. В течение следующих нескольких дней я провел с ней неизвестно сколько часов. Теперь я был свободен, располагал всем временем мира. Роза оказалась единственным человеком в моей жизни, кто не считал меня сумасшедшим, она принимала меня таким, какой я есть, и неважно, что думает остальной мир. Можно выстроить на ребенке всю свою жизнь, и многие так и делают, хотя это дьявольски несправедливо по отношению к ребенку — это он должен строить свою жизнь на родителях. Мы гуляли по лесам, плескались в ручьях и немного занимались искусством. Роза раздобыла где-то измельчитель бумаги и сделала большой коллаж — ферма и домашние животные, вот только розового для свиней оказалось недостаточно.