Фанни Каплан. Страстная интриганка серебряного века
Шрифт:
— Вот так, милая барышня, — сетует Нехамья, когда они выезжают за ворота. — Честный балагула не может иметь от клиента хотя бы пять копеек аванса. Чтобы подкрепиться в дороге. Когда такое было, скажите, среди евреев?
Она его не слушает. Смотрит по сторонам, покачиваясь на скамеечке. Прощай, унылое местечко! Впереди необыкновенная жизнь, шумный город в огнях, модные магазины, новые знакомства.
— Фейга, шалом! — Выскакивает из мясной лавки Эльякима сын мясника, рыжий Шмуэль.
Первый приставала, пялится всякий раз при встречах,
— Куда собралась? — Шмуэль бежит рядом, держась за колесный щиток.
— В Житомир.
— Надолго?
— Не знаю. Может, навсегда.
Она глядит, смеясь, из-под козырька брички, как он застыл истуканом посреди дорожной колеи, как завеса пыли загораживает от нее базарную площадь с греющимися на солнышке козами, домишки под соломенными крышами, деревянные журавли колодцев, покосившиеся заборы, пустыри. Милый, привычный, скукоженный мирок штетла, с которым ей и грустно, и радостно расставаться.
— Н-но, милая! — погоняет тощую кобылку Нехамья.
Бричка поднимается на взгорок, вспугивает с края дороги стайку голубей.
— Н-но-оо! — Приподнимается на козлах Нехамья. Дергает раз и другой поводья — бричка стремительно катит вниз.
Она закрыла глаза, подпрыгивает на ухабах, ей весело и страшно.
«Лечу! — раскидывает широко руки. — Ле-е-чу-у-у!»
Деньги даром не даются. Права мамэле.
Вторую неделю она в доме мадам Рубинчик. Житомира не видела — с утра до вечера за швейным столом. Кройка, подрубка, подшивка, строчка на швейной машинке. Спина как каменная, ноют по ночам исколотые иглами пальцы.
Она — помощница Меланьи Тихоновны, самой дорогой в городе швеи. Наняты обе на полгода шить постельное и нижнее белье к свадьбе старшей дочери хозяйки. Простыни, покрывала, наволочки, пеньюары, панталончики — по двенадцать изделий каждого вида; все должно быть украшено кружевами, гладью, ришелье. Обернуться обязаны до конца октября, работы невпроворот, времени в обрез. Кушают на ходу, отдыхают в мастерской. Вокруг — на диванчике, спинках кресел, подоконнике — куски белоснежного полотна и муара, кружева, лоскуты аппликаций, бумажные выкройки, катушки разноцветных ниток.
Скупая на похвалу Меланья Тихоновна ею довольна.
— Умница, — берет у нее из рук очередную вещь, которую она обшила по краям плетеным кружевом. — Прошва ровненькая, нигде не сбилась. Кто рукодельничать учил?
— Мамуля.
— Добро, клади в стирку…
Заглядывает изредка поглядеть, как готовят приданое, невеста, полнотелая веснушчатая Бейла. Не стыдится заголяться в их присутствии, выставлять напоказ богатые телеса. Примеряет то пеньюар, то панталончики, крутится у зеркала, пыхтит.
— Срамота, — роняет негромко после ее ухода Меланья Тихоновна. Откусывает конец нитки, втыкает в ушко иголки новую. — А ведь приличные вроде люди.
Обед и ужин кухарка приносит им в комнату на втором этаже, превращенную в мастерскую. Еда — с хозяйского стола. Свекольник, мясной студень, разварная рыба — ум отъешь!
— Ох-хо-хо, — тяжело поднимается, отобедав, Меланья Тихоновна. Громко рыгает раз и другой, крестит мелко рот. — Жирный больно стюдень, не для меня… — Усаживается за швейную машинку. — Давай, поторапливайся, Фейга. — Принимается крутить ручку. — Ко мне сноха с сыном приехали, уйду нынче пораньше…
Замечательно: она, наконец, может вечером прогуляться!
Бежит, прибравшись в мастерской, к себе в комнатушку на половине прислуги, тащит из-под койки сундучок с вещами.
Выбор небольшой. Лиловая юбка с оборками, серая кофточка, базарные башмаки. Стоя у окна, она тщательно причесывается, застегивает пуговицы на воротничке.
«Напудриться!»
От неожиданно возникшей мысли ее бросает в жар. Она в растерянности, прикусила губу. Извлекает со дна сундучка бережно хранимую перламутровую пудреницу, оставшуюся от старшей сестры, давит на защелку.
Рисовой пудры — на донышке, дунь, и ничего не останется.
Она глядится в тусклое зеркальце, проводит неуверенно вытертой бархоткой по щекам, кончику носа.
«Ужас: публичная женщина!» — вихрем проносится в голове.
Схватив с гвоздика влажное полотенце она трет что есть силы лицо…
Вечерний Житомир — в душных сумерках, парит после короткого дождя. По Чудновской и прилегающим к ней улочкам еврейского квартала слоняются люди. Еще не закрылись мастерские — портняжные, сапожные, краснодеревщиков, жестянщиков. Пылает огонь в кузнях, стучат молотки, проезжают мимо груженные мешками телеги. Обогнав ее, прошагала мимо группа хасидов в лапсердаках и шляпах, торопящаяся в синагогу.
— Подайте Христа ради погорельцам!
Баба в тряпье с младенцем на руках. Загородила половину тротуара, тянет в сторону прохожих черную от грязи руку.
Она обходит, стараясь не запачкать ботинки, дождевые лужицы. Вокруг горы мусора, полусгнившая рухлядь. Вонища, хоть рот затыкай. Под забором, облепив рыбьи кишки, алчно гудит рой изумрудных мух. Пятясь задом, волочит сквозь кусты грязную кость собака, мальчишка на крыше сарайчика целится в нее камнем.
Она сворачивает с Чудновской на Кафедральную.
— А я вот морду тебе сейчас расквашу! Ты и поймешь!
Кучка мастеровых у дверей трактира. Столпились, хватают один другого за грудки.
Она выразительно размахивает зонтиком, одолженным на вечер у горничной Людмилы, бежит мимо. Замедлила шаг, глядит с любопытством: на той стороне улицы фонарщик на стремянке орудует в раскрытом фонаре. Мгновение, и затеплились стеклянные стенки плафона, мягкий свет облил островок тротуара. Фонарщик спустился на землю, подхватил стремянку, устремился к другому столбу.