Фанни Каплан. Страстная интриганка серебряного века
Шрифт:
Младшая жена хозяина Айджамал. Кончила вывешивать на плетне штаны и рубаху Бейтуллы, идет в ее сторону. Не старше ее, а второй уже раз на сносях (первенец, годовалый мальчик с головкой-тыквочкой плачет по ночам в люльке: мается животиком).
— Хочешь, волосы помою хной? — присаживается рядом. Темнолицая, в платке, с густо насурьмленными бровями. — Будут как шелк.
— Хорошо, только вечером, — соглашается она.
— Вечером не получится. — Айдмажал хитро улыбается. — Муж вернется…
Теребит за плечи, звонко смеется. Рассказывает простодушно
Бейтулла привез ее из деревни под Бахчисараем, купил у отца и матери за два десятка баранов. Старшая жена ее не любит, говорит Айджамал, говорит, что она лентяйка, не умеет готовить.
— А у самой чебуреки в рот не возьмешь. То недосолит, то пересолит.
Ее подмывало спросить Виктора: как можно жить с двумя женами? Он бы мог?
Решилась однажды. Они плыли в ялике к Карадагу, он сидел на веслах — голый по пояс, с выцветшей на солнце шевелюрой. Греб уверенно, сильно — она засмотрелась на него: красивый, душка! Ее, единственный…
— Чего глядишь?
Они вплывали в прохладный сумеречный грот между скалами в середине бухты. Лодку покачивало, поднимало вверх к иззубренным, сочащимся влагой сводам.
— Красотища, а!
Виктор вращал веслами, пытаясь удержать ялик на месте.
— Витя, вы могли бы, как наш хозяин, иметь двух жен? — обронила как бы между прочим.
— Запросто. Даже трех.
— Я серьезно.
— И я серьезно. Одна на праздники, одна на будни, третья про запас.
Зачерпнул ладонью воду, брызнул, захохотал.
— Витя, давайте останемся! — вырвалось у нее неожиданно.
— Не понял.
— Останемся в Коктебеле, — она пересела к нему поближе. — Дом построим, будем жить как все.
— Ясно. Я феску с кисточкой на башку напялю, ичиги с калошами. Бузу буду пить в духане, в нарды играть.
— Ну почему в нарды! Живут же тут русские — Елена Оттобальдовна, Макс?
— Елена Оттобальдовна, Макс! — передразнил он. — Нашла компанию! Слыхала их разговоры? «Жизнь — сон, мы над схваткой». Сволочь интеллигентская! Им бы только жрать, пить, стишки читать и фокусничать друг перед дружкой! Остальное — трын-трава. Сегодня тут, завтра в Париже, послезавтра в Берлине. Что ты в них нашла, не понимаю? Из-за конспирации ведь только приятельствуем. Моя бы воля, взорвал к чертям собачьим эту шарашку!
— Витя, послушайте!
— И слушать не хочу!
Он развернул лодку, насел на весла, погнал что есть сил к берегу.
У них с Максом до того, как тот уехал, вышел спор. О России, ее судьбе. На дачу они пришли по записке Елены Оттобальдовны, принесенной соседом: «Ждем в три пополудни. Без галстуков и корсетов». Сидели на веранде, в креслах: они с Витей и Макс. Через открытую дверь слышались голоса, звуки граммофона, прокуренный басок Елены Оттобальдовны. Затевался обед в честь какой-то гостьи из Петербурга, готовившей собравшимся сеанс столоверчения с вызовом духа лорда Байрона.
— Вы знаете, что у вас французская фамилия, Зельман? — говорил Макс. — Во Франции я встречал много людей с такой фамилией.
— У нас в Молдавии много Тома. — Витя сдирал машинально кожурку с обгоревшего носа. — Никто не думает, что французы их родственники.
— Да, Россия — вавилонский корабль, — продолжал говорить Макс. — Матушка моя, к примеру, со стороны отца праправнучка выходца из Германии, служившего лейб-медиком у императрицы Анны Иоанновны, у отца украинские корни. Все мы — неперебродившее варево из множества кровей. Славяне, северные и южные, саки, массагеты, татары, скандинавы. Горячая эта лава бушует в нас, как в чреве вулкана, рвет на части, тянет в собственную сторону, насилует нашу русскую сущность.
— Насилует? — протянул Виктор. — Это как же понимать?
— Буквально, Зельма. — Макс покачивал в воздухе ногой с потрескавшимися пятками. — Как пьяный мужик насилует бабу на сеновале. У России, мой друг, женская сущность, причем жертвенная — мы поддаемся насильникам. Ради спасения мира, цивилизации, европейской культуры принимаем на себя адовы смертные муки. Это, если хотите, наша болезнь, внутреннее зло. Как если бы Спаситель дал осудить себя не на Голгофу, а на заражение дурной болезнью. И страдал бы ею века — на виду у всех спасенных.
— Мудрено выражаетесь. — Виктор глядел на него с неприязнью. — Скажите, Максимилиан Александрович, вас кроме этой белиберды что-нибудь еще интересует? Слыхали о девятом января в столице? Как царь-батюшка беззащитных людей расстреливал?
— Не только слыхал, но и видел, представьте. Своими глазами. Я был в тот день в Петербурге.
— И что?
— Это было подло, омерзительно. Как подло, кстати (покосился почему-то в ее сторону), стрелять в полицейских, охраняющих наш покой, бросать бомбы в окна людей только потому, что они хорошо живут. Одеваются по моде, слушают музыку, ходят в театры. Зло, Зельма, и там и тут. Вот почему я ни на той ни на другой стороне. Понимаете? Сам по себе, Максимилиан Волошин. Близкий всем, всему чужой.
— Макс, к тебе пришли, — выглянула из-за шторы Елена Оттобальдовна. — Проходите! — пропустила на веранду троих мужчин в рабочей одежде, почтительно прижимавших к груди соломенные шляпы.
— Милости прошу! — явно обрадовался их приходу Макс. — Вы, по-моему, из болгарского поселка, так? Минутку, я сейчас принесу кресла…
— Мы на минуту, господин, — встал у него на пути крепко сбитый болгарин в вышитой рубахе, подвязанной ремешком. — У нас до вас просьба.
— Да, да, слушаю.
— Вы, это самое… ходите каждый день мимо нас, картинки рисуете на берегу. Дозвольте попросить…
Оглянулся на товарищей: те кивнули головами.
— Надевайте, если можно, под балахон штаны. Дочери наши и жены шибко конфузятся…
Пошел, надевая шляпу, к выходу, остальные за ним.
С веранды несся им вслед гомерический хохот Макса.
1905 год: газетная хроника