В начальной стадии испытаний Стет, кроме зрения, владел только осязанием. Но и этого было достаточно, чтобы пустота для него перестала существовать. Всюду в космосе он чувствовал присутствие материи: в кожу миллиардами раскаленных песчинок вонзались потоки корпускул, испускаемые солнечной короной, голову, плечи и грудь непрерывно бомбардировал дождь из отдельных блуждающих в пространстве молекул, а временами, словно на сухой проселочной дороге, его окутывало облако пыли, и тогда из мельчайших пор в обшивке корабля выделялась, подобно каплям пота, защитная полимерная эмульсия, которая обволакивала корпус влажно блестящей пленкой, застывала, высыхала и в конце концов, съедаемая космической эрозией, отшелушивалась, как старый кожный эпителий…
Но самым ярким и чувственно-острым было погружение в атмосферу Земли. Именно тут, при встрече с Землей, Стетом овладевал комплекс ощущений и ассоциаций, оказавшийся потом роковым. Подобно молодому космическому богу. Стет налетал из холодных глубин — дерзкий огнедышащий демон в металлической чешуе, и, влекомый неведомой силой, падал ниц у ног своей невесты, убранной в белые одежды облаков. Одежды эти местами таяли, местами развевались, обнажая наготу возлюбленной, и солнце блистало на ее заснеженных плечах и во влажных зрачках океанов. Стет испускал мощный радиоимпульс, своего рода беззвучный ликующий вопль, от которого содрогались небеса; крик этот молнией падал вниз и, отразившись от тела подруги, тут же возвращался назад, чтобы сладостно растаять в антеннах радаров подобно поцелую, хранящему вкус и запах плоти, обласканной солнцем, водой и благоуханием цветов. Свет и тьма, ночь и день, заря юного утра и задумчивый багрец печального вечера, белозубая улыбка полярных снегов и серая вуаль печали вдоль линии терминатора — все это воспринималось Сте-том как игра выражений любимого лица. И еще его волновали неровности: любые взгорья, припухлости, впадинки и холмы, хоть чем-то отличающиеся от нулевой отметки рельефа, с любовной тщательностью фиксировались им и вдохновенно исследовались в дотошном, радостно возбужденном сознании. Так небесный жених, сладко запутавшийся в белом газе брачных одежд невесты, в восторге осязает милые мелочи ее тела — рифтовую борозду позвоночника вдоль гибкой спины, вулканический конус груди, упруго сотрясаемый ударами бьющегося в глубине сердца, гладкие плоскогорья щек и влажно-пряную сельву подмышек…
Кто мог знать, что абсолютно мертвые, бесплотные, бесцветные и безвкусные импульсы, пробегающие по электронным цепям корабля, будучи преобразованными в живые чувства, возбудят столь яркие ассоциации, тронут столь отзывчивые струны человеческой души? И кто мог знать, что не утонченнейшая техника, над которой работали специалисты, а обыкновенное человеческое сердце, его потаенные уголки станут препятствием на пути эксперимента, столь же талантливого, сколь и святотатственного? В ходе предпринятой программы техника в принципе позволяла совершенствовать себя бесконечно; человек же оказался неспособным к таким беспредельным изменениям. Выяснилось, что для целей эксперимента он был менее подходящим материалом, ибо в нем имелось слишком много «лишнего». Нет, не технические трудности заставили прервать опыты с эргатическими кораблями, а слишком прочные человеческие свойства — исповедуемые людьми эстетика и мораль.
2
Стет лежал на освещенной стороне спутника, закрыв глаза, лежал ничком, вытянувшись, впитывая кожей солнечный ветер, потоки корпускул, которые слегка пощипывали тело, словно морская вода, высыхая, стягивала эпидерму кристалликами соли, и это указывало на то, что Стет был жив, уже существовал, хотя и не чувствовал всего тела, не ощущал отдельно рук, ног, пальцев, век, не знал, есть ли у него рот, губы, плечи и спина, тело его еще только формировалось, еще только обретало себя, мускулы медленно сокращались и натягивались, сердце начинало первый ритмический цикл, в нем уже пробудились клапаны магнитных помп, накачивавших жидкий висмут в систему теплоносителя, зарево излучения постепенно разгоралось, согревая изнутри стеллараторы и камеры с жидкофазным горючим, просыпался мозг, взбадривались тончайшие паутинки серебряных нейронов и синапсов, и неторопливо пульсировал, твердел и вновь размягчался раствор никелистого железа в толуоле — смесь, в которую он будет погружен еще несколько часов, пока не встретится с Литой, а пока Стет оживал, приходил в себя — или, наоборот, выходил из своего прежнего облика, чтобы когда-нибудь вернуться, — словом, он перетекал, трансформировался под воздействием неощутимых внешних сил из одной ипостаси в другую, но при этом понимал, что в любом случае свидание с Литой неотвратимо — то свидание, которого он ждал и вместе с тем страшился, ибо оно было неким рубежом, чертой, за нею начиналось неведомое, а он не мог и не хотел войти в соприкосновение с этим неведомым до той поры, пока, наконец, не будет полной уверенности в благополучном исходе, впрочем, сейчас эти опасения становились бессмысленными, ведь он о них никому не говорил, а программа между тем планомерно осуществлялась, готовился очередной эксперимент: старт с геостационарной орбиты, несколько витков вокруг Земли и посадка в пустыне Мохаве, ЭРГАС-5 — так это вс§ официально именовалось, и изменить уже ничего было нельзя, потому что час назад в соответствии с планом Брокман и Климов молча ввели Стета в установленный на стартовой позиции экзоскелетон и оставили одного, а потом вернулись и двинулись дальше, это был странный путь, они не вошли, а скорее вползли, втиснулись в узкий лаз центрального перцептрона как воры, как чужаки, прячущиеся от хозяев, плыли в невесомости, натыкаясь на трубопроводы, стукаясь головами о низкие потолки и стенки, которые то оказывались суженными, словно глотка левиафана, то округло и гостеприимно раздвигались в стороны, будто делали приглашающий жест в глубь этого странного корабля, где, казалось, не было ничего человеческого, никакой привычной Планировки, корабль словно бы строили не люди, а жители Сириуса, Стет никак не мог привыкнуть к его нутру, хотя провел здесь немало времени и хорошо знал, что экзоскелетон нельзя считать кораблем, это не транспортное средство и не орбитальная станция, то есть не космический челнок и не космическое жилье, а, скорее, «космическая одежда», ибо экзоскелетон в сущности — просто огромный скафандр, оснащенный двигателями и способный к полету в атмосфере и вакууме, это совершенно особая аэрокосмическая машина, эргатический робот, который взаимодействует с пилотом в супервизорном режиме и только внешне напоминает некий околоземный корабль малого тоннажа, впрочем, и это сходство по мере работы конструкторов становится все более отдаленным, последняя модель эргатического экзоскелетона, ЭРГАС-5, на котором Стету предстояло лететь, если еще и казался кораблем, то каким-то необычным, неземным, он был не только странно мал даже для полетов по геоцентрическим орбитам, но и явно неудобен для передвижения и работы внутри него, поскольку не имел ни привычного деления на отсеки, ни стройно-симметричной упорядоченной компоновки, которая так радует глаз своей специфической красотой, казалось, хозяева корабля не имеют никакого понятия об эргономике интерьера и озабочены только функциональностью, это ощущалось и снаружи, где во всем, начиная от носового конуса, обеспечивающего ламинарное обтекание при полете в атмосфере, до кормовых дюз и закрылков, изменяющих вектор тяги, угадывался некий недоступный человеческому пониманию
замысел, и единственной земной аналогией тут мог быть, пожалуй, только птеродактиль — древний летающий ящер с зубастой головой, короткой шеей и сильными треугольными крыльями, похожими на ласты, этот полузверь-полуптица непостижимым образом распластался теперь на стартовой площадке спутника и как бы дремал, а в его голове, в самом мозжечке, сотканном магнитными полями из жидкокристаллического желе, Стет постепенно проходил путь перерождения, процесс переселения душ, путь компьютерного метемпсихоза — или «метемпса», как они запросто говорили между собой, будто в такой операции не было ничего необычного, так, заурядная процедура по слиянию человека и машины в одно существо, в киборга, дело привычное, хотя и непростое, в результате чего Стет теперь ждал момента, когда метемпс завершится и последние остатки того, что было Стетом, Стивом, Степаном Корневым исчезнут, растворятся в ячейках микропроцессоров, которые тут же задвинут эти жалкие рудименты в причитающиеся им отделы кристаллической памяти и заживут вместо них новой жизнью, поэмой селеновых и кремниевых транзисторов, нежно флуоресцирующей поэмой бериллиевого стекла, в прочной прозрачной оболочке которого он вкусит и радость инобытия, и его неизбежные муки, потому что стираемая сейчас слабая человеческая ипостась все равно останется неуничтожимой — он знал это по предыдущим полетам и, не надеясь более на волшебство метемпса, втайне от всех готовился прежде всего к борьбе с самим собой, с гибельно цепким подсознанием, которое, оказывается, стойко хранило следы того давнего юношеского безрассудства, все обстоятельства нелегального проникновения в заповедник и теперь коварно, в самый неподходящий миг подкидывало жадно сосущему мозгу разрозненные куски прошлого, рисуя их во всех мучительных подробностях, вплоть до мельчайших деталей, таких, как тропинка, протоптанная утром в росистой траве, или след зубов Литы на плече, который он обнаружил, когда вновь пристегивался ремнями к дельтаплану — нет, забыть этого он не мог, как ни старался, это гнездилось в нем прочно и глубоко, гораздо глубже, чем он предполагал, лежало тяжким тайным грузом в темных, скрытых от сознания углах памяти, и, когда проводимый эксперимент взбудораживал психику, этот груз обнажался, словно подводный камень, грозящий распороть днище корабля, но обнажался ненадолго, едва полет заканчивался, все опять погружалось в непроницаемую глубину, укрываемую плотными слоями повседневности, и оставалась только тоска, смутная тревога — неотчетливая и тупая, как головная боль при декомпрессии, ее можно было терпеть и даже порой забывать, но по мере приближения очередного полета она вновь оживала, сверби-ла в душе пульсирующим воспаленным нервом и, наконец, выливалась в откровенный страх, которого он больше всего стыдился и старался во что бы то ни стало подавить, это отнимало у него уйму сил в последние часы перед стартом, в такое время он был до предела напряжен, словно провод под током, но внешне совершенно спокоен, сосредоточен, самоуглублен, так что люди, готовившие его к заключению в экзоскелетон, те немногие, которым он мог бы довериться и рассказать все начистоту, считали подобное состояние естественным, они восхищались стойкостью, «толерантностью» его психики, говорили что-то еще, важное и неважное, шутили, хлопали Стета по плечу, в то время как он пребывал в жестоких тисках страха и тоскливого отчаяния, рожденного сознанием одиночества и абсолютной глухотой тех, кто плыл рядом с ним по трубообразному перцептрону к тесной камере стереотактора, и тех, кто как Волин, Зимменталь и Мертон с компанией уже ждали его возвращения и готовили энграмматор, предвкушая долгую и увлекательную расшифровку его криков, судорог, изнуряющей икоты, надсадного бормотания — словом, всего того, чем так богаты эти эргатические корабли-психушники с их супервизорным режимом и «огромными перспективами», к которым он имел неосторожность прикоснуться, и даже более, чем прикоснуться — просто-таки вляпаться, благодаря чему он полчаса назад стоял голый перед Брокманом, лицо которого за стеклом легкого скафандра выражало привычную сосредоточенность, а Климов в это время сверял температуру ферромагнитного аксона с показаниями эгометра, прицепленного к металлическому крючку на рукаве комбинезона, под которым был, конечно, металл, здесь вообще всюду был только металл, да еще, пожалуй, немного пластмассы, например, тепловая обшивка из графитопластика, пронизанная боро-углеродными волокнами, а так — полностью мертвая, абиотическая среда, потому что Славин и Мертон опасались биодеструкции полимеров, их влияния на ход эксперимента, где Стет должен быть единственным живым элементом, дабы не вводить в заблуждение рецепторы корабля, словом, все было продумано, учтено, и только перед Стетой оставался тот же тайный проклятый вопрос, но копаться в нем Стет уже не мог, время шло, от него ждали работы, пора было начинать аускультацию, дотошное прослушивание внутренних органов, исследование их формы, качества, назначения, делать пробные вдохи-выдохи с помощью оксигенатора, заменившего слабые маломощные легкие, пора было проверить автожектор, который уже давно, с самого первого толчка, означавшего начало метемпса, исправно трудился синхронно с его маленьким человеческим сердцем, направляя теплоноситель по трубопроводам, пора было зафиксировать данные сфигмографа, регистрировавшего своими самописцами пульс плазмы, поступавшей в устройство тэта-пинча — длинную трубу, проходящую через весь перцептрон, который в этом необычном биомеханическом корабле играл роль спинного мозга, затем предстояло осмотреть и сам стереотактор, где подобно гусенице в коконе Стет лежал, окутанный жидкокристаллическим желе, но поскольку внутреннее зрение еще не появилось и Стет владел только осязанием, он не осмотрел, а лишь слегка ощупал себя с помощью вибромеханической перкуссии — несколько легких быстрых ударов вдоль тела, левый бок, правый бок, спина, плечи, голова слегка запрокинута, руки свободно парят, характерная для невесомости поза, только вокруг не воздух, а плотная полужидкая среда, что очень похоже на иммерсию, когда тело уже окуталось как следует тканью, наброшенной на бассейн с силиконовым маслом, огромным таким куском ткани, во много раз превышающим площадь бассейна, — словно некий неряшливо-щедрый великан решил накрыть обыкновенную человеческую миску своим платком, подравняв края и затолкав излишки ткани в жидкость, и вот в эти хаотически перекрученные многослойные складки брошен человек, тончайшая непроницаемая ткань, под которой текучая среда, обволакивает его со всех сторон по шею, поддерживает в искусственной невесомости, и человеку, проводящему так день за днем в полной темноте, скоро начинает казаться бог весть что — например, что его нет или что его больше, чем привычный единственный экземпляр, словом, разные чудеса, зловещие и смешные, смотря как настроена психика, которая суматошно цепляется за свои жалкие рефлексы, легко задушенные многометровыми круговоротами иммерсионного стенда, и хорошо, что есть инфразрение, оно всегда появляется первым после осязания, остальные части спектра еще не восстановились из небытия, а инфрадиапазон уже ясен, прозрачен, чист, и если усилием воли включить параметрические усилители, то можно, наконец, обрести внешнюю инфра-Вселенную, вот они, мягкие, багрово-черные, как свернувшаяся кровь, теплые струи инфракрасного диапазона, словно венозные утолщения на старческих членах пространства, они пронизывают своими сплетениями еще почти не живой, но уже теплый мир, едва отделившийся от холода и тлена небытия, и в нем своим маленьким мутноватым солнцем, испускающим неторопливые длинные и сверхдлинные волны, сияет известный по учебникам космографии самый сильный инфракрасный объект земного неба, так называемый «объект Беклина-Нейгебауэра» — коллапсирующая протозвезда, гаснущей головешкой мерцающая в туманности Ориона, а вокруг полный мрак, костер уже прогорел, осталось только это слабо сияющее малиновое пятно, лишь оно указывает, где берег, и они плывут к нему в теплой воде, вздрагивая от внезапных прикосновений водорослей — особенно, помнится, пугалась Лита, ей эти касания представлялись чьими-то руками и пальцами, протянувшимися из кромешной тьмы, ведь луны не было, над заливом, узко охваченным высокими берегами и укрытым еще сверх того мрачной тенью старых елей, стояло только звездное августовское небо, видны были Пегас, Лира, Лебедь, Андромеда, Персей и больше ничего, сплошная тьма снизу и сверху, теплая вода, воздух душной предгрозовой ночи и небо в искорках звезд смешались, слились и соединились в виде замкнутой конечной вселенной, в центре которой они плыли через залив, подчинившись капризу Литы, плыли, но все равно как бы оставались на месте, Стет иногда подставлял Лите плечо, и она отдыхала, положив на него запрокинутую голову, отягощенную намокшими волосами, лежала на спине, слегка пошевеливая ногами, и Стет, поддерживая ее за талию, гулко падающим сердцем угадывал в текучей звездной тьме ее тело, без всякого перцептрона охватывал инстинктивным внутренним зрением гладкое плечо, ощущал длинные волосы, залепившие ему рот и опутавшие кольцами шею, а главное — он знал взгляд Литы, чувствовал, что он устремлен вверх, но как бы и одновременно вниз, что Лита прислушивается к себе, к нему, к ночи, и также, как их догорающий костер, в ней где-то неясно и тревожно-стыдливо теплится не то мысль, не то желание, которое легко загасить, но легко и вздуть до обжигающего пламени, своею яростной обнаженностью оттесняющего ночь куда-то вовне, за границу обычного человеческого восприятия, в непознанные глубины неизвестного, где Стет пребывал уже минут сорок, но пребывал только частично, ощущая неизвестное лишь металлической бронированной кожей и инфракрасным зрением, а впереди его ждали еще почти пятьдесят октав электромагнитного спектра, которые должны были материализоваться одна за другой, породив в нем нечто невиданное — например, такой феномен, как слухо-зрение, а потом, может быть, и мучительный вкусо-тактильный эффект, о котором группе Славина еще ничего не известно — впрочем, так ли уж неизвестно? — Стет указывал в отчетах за последнюю серию полетов, что импульсно-доплеровская радиолокация поверхности Земли порождает значительные побочные эффекты, уровень субъективных возмущений настолько высок, что затрудняет ориентацию, но ведь им только это и подавай, запустив палец в неизвестное, им хочется расковырять как можно больше, вытащить на свет божий все тайны, в том числе и всю подноготную Стета, даже, например, тот беглый поцелуй в метре от берега — он все еще не был виден, но угадывался по теплоте, струившейся от кустов, которые нависали над водой, и Лита держалась рукой за ветвь, легко вытягивая себя из воды до пояса, а Стет, стоя на неудобном, круто опускавшемся дне, касался щекой ее обнаженной груди, потом Лита взялась за ветвь черемухи другой рукой, подтянулась, в плечо Стета на миг уперлось ее колено, он напрягся, чтобы не упасть, Лита тихо смеялась где-то над ним, а потом что-то хрустнуло, затрещало, и Лита, испуганно охватывая его руками и ногами, заскользила вниз, голову Стета накрыли влажные волосы, перемешанные с листвой, мягкими созревшими ягодами, и сквозь черемуховый горьковато-вязкий дурман Стет почувствовал приближающиеся полуоткрытые губы, Лита все еще не нашла дна, и надо было в какой-то момент задержать ее погружение в воду, охватить руками, прижать к себе, но Стет лишь слегка придержал ее за локти, губы Литы скользнули по его губам и исчезли, а через миг исчезли и колени, сжимавшие его бока, и руки, упиравшиеся в плечи, так что Стет враз остался один, он парил в невесомости и был единственной каплей живого вещества, зароненной в эту тьму, в этот придуманный и созданный людьми искусственный мир, и кто знал, ему ли предстояло оживить пульсом и дыханием то, что его здесь окружало, или экзоскелетон с его тончайшей стереотаксической техникой должен был распространить на него свою власть, — но Брокман и Климов, видимо, знали ответ совершенно точно, потому что они не задумывались, а сосредоточенно и бережно готовили Стета к заключению в стереотактор, Климов контролировал ориентацию инжекторов, а Брокман понемногу выпускал из оранжевого баллона жидкокристаллический коллоид, который, выдавливаясь сюда, в невесомость, толстым прозрачно-янтарным червяком, напоминал нечто парфюмерно-кондитерское, то ли сладкий тягучий сироп, то ли зубную пасту гельной консистенции, предназначенную для какого-нибудь великана, впрочем, спирали и гибкие извивы желтоватого студня недолго сохраняли змееобразную форму, они постепенно стягивались в клубок, смешивались и таяли в общей массе, так что вскоре посреди камеры выросло большое полупрозрачное яйцо, свободно висящее в магнитном поле, и вытянутые рыльца инжекторов, создающих это поле, походили на хоботки каких-то гигантских пчел, слетевшихся сосать жирно поблескивающую каплю, — это и был квазибиотический стереотактор, чуткое «чувствилище», составляющее главную часть сенсорной системы экзоскелетона, и Стету предстояло погрузиться в него с головой, для чего Климов тщательно обрызгал тело Стета ярко-красным аэрозолем, создав таким образом между кожей и тягучим желе защитную полимерную пленку, а потом надел ему на голову глухой уродливо-огромный шлем, вокруг которого в невесомости космато колыхались, подобно волосам дьявола, разноцветные провода, трубки, серебристо-стеклянные нити волоконной оптики, и все это должно было соединить Стета с мозгом и нервами корабля, с его тонко настроенными рецепторами, которые, чутко улавливая биополе Стета, внимательно осматривали и ощупывали гостя, тут же признавая за хозяина, но когда Стет голый влезал в тесное устье входного люка и выжидал положенные три минуты, необходимые для того, чтобы робот-корабль узнал его (шло исследование биотоков мозга, уровня электропотенциалов, кожно-гальванической реакции — словом, всего биофизического профиля, вплоть до дерматоглифики), ему чудилось, что здесь, в теплой мягкой норе палатки, которая продолжала медленно расти, расширяться, отпочковывая сбоку второй Спальный модуль (Стет предназначал его для себя, а в центральном модуле должна была спать Лита), его изучали еще и внимательные, влажно мерцающие девичьи глаза, и, может быть, те слабые дуновения, которые порой мягко обволакивали его, исходя от Литы, растиравшейся в темноте полотенцем, должны были сообщить, передать ему нечто важное, что он обязан был понять, но, боясь ошибиться, он намеренно оставался глухим, озабоченным, слишком внимательно контролируя рост модуля, между стенками которого бесшумно закачивался горячий воздух, и модуль рос как мыльный пузырь вместе со всем своим содержимым — пуховыми одеялами, тюфяками, подушками, легким креслом, столом, полочкой над овальным окном, все это, вздымаемое изнутри толчками сжатого воздуха, распрямлялось, напрягалось, выравнивалось, разглаживались складки, упруго натягивалась шелковистая обшивка, и стоило только разорвать прозрачную тонкую мембрану переходного клапана, чтобы попасть из прохладного и тесного программного модуля в уютный мягкий мирок постельного полотна, шелка, меха, бархата, где воздух хранил тепло дня, запах нагретых еловых лап, горьковатой коры, речной воды, созревших августовских трав, терпкого хвойного спирта, и где Брокману с Климовым нельзя было не только снять скафандры, но даже открыть шлемное стекло, потому что чуткие рецепторы экзоскелетона тут же зафиксировали бы ауру гостей, их биофизический профиль, занесли данные в компьютерную память, а этого допускать нельзя, корабль должен знать одного хозяина, вот почему спутники Стета оставались полностью автономными по отношению к экзоскелетону, их здесь как бы не было, и Стет мог только наблюдать, как они шевелят губами, переговариваясь по радио, будто совершают какой-то обряд, произносят по очереди заранее установленную партитуру заклинаний и магических формул, почти не взглядывая на негр, а могли бы и посмотреть внимательнее, он в этом нуждался — тогда и даже сейчас, когда новое зрение уже работало, и в фасеточных глазах, десятками зорких точек разбросанных внутри корабля и снаружи, накапливался чувствительный зрительный пурпур, пульсировала диафрагма зрачков, настраиваясь на волны оптического диапазона, усложнялась и ветвилась вязь фотоэлементов, реагирующих на свет, сигналы летели в компьютер, который соединял их с волнами инфрадиапазона и компоновал картину, которую видел Стет: на фоне багровых разводов тепловой вселенной медленно проступали звезды — сначала самые холодные, красные, как Бетельгейзе, потом оранжевые, желтые, как Солнце и Капелла, зеленоватые, как Процион, белые, как Альтаир, и, наконец, самые горячие, бело-голубые, подобные Сириусу, ослепительные, как вольтова дуга, а сквозь них просвечивала гигантская рваная полоса Млечного Пути — будто кто-то небрежно провел по черноте, усыпанной блестками, неровной струей серебряного аэрозоля, и все это в микроскопически уменьшенном виде копировалось зеркально отполированной поверхностью закрылков, с которых сняли нагар, дробилось в призмах уголковых отражателей, служащих для лазерной коррекции орбиты, призрачным сиянием скапливалось в чашах параболических антенн, так что Стет мог легко убедиться в уникальной разрешающей способности своего зрения, однако, когда он, пытаясь увидеть Литу, весь, точно древний бог Индра, покрывался сотнями ищущих глаз, в них либо безжалостно било солнце, либо равнодушно глядела бездонная звездная чернота, либо с угрожающей близостью отпечатывались исцарапанные, испещренные пятнами керамзитовые плиты покрытия, чьи-то руки, перебирающие змеистые плети кабелей, чьи-то ноги, болтающиеся в невесомости, медленно плывущие по монорельсам тележки автокадцеров — они отползали в темные устья выходных тоннелей словно толстые серебряные жуки, накормившие изрыгнутой пищей неподвижную жирную матку, и тени их достигали уже середины стартовой площадки, потому что спутник медленно поворачивался, и, сильно скосив влево глаза, Стет мог видеть в темноте палатки (света они не зажигали) слабое мерцание, нежные светлые блики, складывавшиеся в упруго согнутую дугу — это Лита, встав на колени, наклонилась к постели и что-то делала там, сливаясь чернотой волос с темным фоном, а спина ее отражала едва уловимое сияние, лившееся из окна — может, это был зодиакальный свет множества светлячков, густые созвездия которых были разбросаны снаружи, а может, пепельный свет незаметно взошедшей луны, но, так или иначе, Стет видел этот неотчетливый блед-шй силуэт совсем близко — он вставал, казалось, на расстоянии вытянутой руки, колебался и подрагивал над близким горизонтом, над сплетением радарных антенн, над куполами противометеоритной защиты и плоскостями солнечных батарей, которые тянулись вдоль низких строений спутника словно полотняные навесы над площадью в жаркий полдень, смотреть на этот блик можно было бесконечно, он притягивал, звал, но Стет усилием воли обязан был переключиться на внутренний регистр, ведь теперь он мог увидеть себя сам и осмотреть все как следует, гораздо лучше, чем Брокман и Климов, которые, например, не могли воспринимать магнитных полей, а он их и видел, и ощущал — пучки силовых линий ветвились красивыми симметричными параболами, образуя пересекающиеся лепестки, нет, это были даже не лепестки, а как бы плоские пружины, упруго выскочившие из множества старинных механических часов, это были застывшие фонтаны графически выраженной математики, где каждая линия являла собой целый класс сложнейших многоступенчатых уравнений, и хотя на самом деле никаких линий не существовало, просто таким уж рисовало– мир компьютерное зрение Стета, все равно это давало представление о той недоступной человеческому глазу красоте, которая пронизывала мир с момента его возникновения и теперь вот милостиво включала в себя еще и неуклюжий, построенный людьми стереотактор — большое полупрозрачное яйцо, где под твердой оболочкой из бериллиевого стекла медленно пульсировала жидкокристаллическая магнитная плазма, а в ней Стет видел самого себя — слабо шевелящегося головастика, выкрашенного красным аэрозолем, что делало его особенно похожим на личинку, на эмбриона какого-то земноводного существа, вроде тритона или аксолотля, желтоватый студень обволакивал помещенное внутрь тело, размывал очертания, но при желании можно добавить резкости, дать больше строк в телевизионной развертке или вновь перейти с оптического диапазона на компьютерное считывание, картинка тогда сразу становится четче, правда, уже не такой живой, она приобретает черты схематизма, чрезмерной детализации, изображение застывает в виде тщательно раскрашенной фрески и тут же покрывается как бы паутиной микроскопических трещин, раскалывается на тысячи мельчайших квадратиков, будто растрескался сухой слой синтетического клея, в сетке математических координат все видимое приобретает мозаичный характер, мир будто выложен мелкими цветными стеклышками по скрупулезно рассчитанному чертежу, но за это плоской двумерной искусственностью явственно ощущается тайна, огромная и сложная жизнь, бездна грядущего, где в пустоте незримого виртуального пространства клубятся картины будущего, видения предназначенных тебе потрясений и катастроф, там, далеко-далеко, в невообразимой глубине интуитивно ощущаемой перспективы маленьким тяжелым шариком катится навстречу тебе целая вселенная, раскаленный квазар страстей, клубок неистовых эмоций — яростных монологов, скорбных признаний и отчаянных молитв, это мир, который неотвратимо приближается и который надлежит принять и пережить, пронизать своей душой, охватить изнемогающим сознанием и прочувствовать больной совестью, потому что Зимменталь и Мертон думают, будто метемпс завершился, Стета больше нет, и они включили синхроноз, сами того не зная, ввели в действие способность совершенно им неведомую, то есть поступили как мальчишки, швыряющие камнями в лягушку и наблюдающие, дрыгнет ли она еще лапой, но лягушка недвижна, она только охватывает мир выпуклостью сферического глаза и как бы замыкает его в шар, где равноудаленным от центра оказывается не только пространство, но и время, и где настоящее не занимает своего обычного главенствующего положения, а сосуществует на равных, синхронно с прошлым и будущим — в этом, собственно, и заключается синхроноз, выматывающий душу субъективный эффект, неведомый руководителям эксперимента, которые почему-то уверены, что раз программа опытов не задевает коренных физических свойств мироздания, то эти свойства остаются неизменными и в субъективном психологическом восприятии — да, конечно, физика определяет психику, но не до конца, ведь психика относительно свободна и сама влияет на физику, в немалой степени обуславливая структуру видимой нами вселенной — достаточно вспомнить Пуанкаре, который, задаваясь вопросом, почему пространство имеет три измерения, искал ответ в особенностях нашего восприятия и допускал, что существа иной природы имели бы в своей физике пространство иной размерности, — так трудно ли догадаться, что там, где человеческая психика получает, подобно лазеру, мощную компьютерную «накачку», ее относительная свобода перерастает в ошеломляющий творческий произвол, сходный с наркотическим опьянением, только еще более сильный, и даже тут, в тщательно контролируемом извне мире эксперимента непокорный дух человеческий творит невесть что, словно пьяный бог, небрежно-размашистый демиург, он с легкостью разламывает привычный физический мир на куски и разбивает вдребезги о стену пустоты, монолит мрака, а потом подбирает нужные ему обломки, дышит на них жаром своего раскаленного нутра и мнет, мнет, вытягивая из бесформенных кусков оплывшей материи какие-то новые странные миры, фантастические фигуры, и пусть все это подробно протоколируется, фиксируется где-то скоростными самописцами и бесконечными рядами компьютерной математики — разве можно потом понять, что обозначает вот этот изгиб номограммы или вот эта часть уравнения, в лучшем случае расшифровщиков осенит, что лягушка тут дрыгнула лапкой, а почему, зачем и какие ощущения она при этом испытывала, какие картины видела перед собой — все это останется тайной, ни на одном языке, кроме, может быть, языка музыки и литературы, нельзя описать экзотический мир эксперимента, мир, в котором причинно-следственные связи, например, представлены почему-то не последовательно, а параллельно, из-за чего прошлое, которое ты однажды, казалось бы, навек и окончательно пережил, — скажем, та ночь с Литой — вдруг опять оказывается настоящим, проступающим сквозь сиюминутно существующую обстановку, и одновременно — будущим, которое есть очередное повторение пройденного и которое накатывается издалека яростно бушующим квазаром, и потому, как бы ты ни старался, твоя вселенная, твой шар пространства-времени, в центр которого ты помещен, никогда не знает стабильности, ровного белого света подлинного «сейчас», он непрерывно переливается радужными оттенками времен, багровые отблески далекого затухающего прошлого вступают в контрапункт с голубыми зарницами будущего, а оно, переливаясь в настоящее, оказывается все тем же болезненно знакомым, разогретым до обжигающей остроты прошлым, белый свет сиюминутности непрерывно взрывается изнутри пятнами багрового и голубого, он как бы кипит цветными пузырями времени, поднимающимися из глубин сознания, и, чтобы не потонуть в этом хаосе, приглушить синхроноз, надо усилить избирательность в блоке ассоциаций, отсечь лишнее, сосредоточиться на главном, увидеть себя со стороны, лежащим на освещенной стороне спутника, на стартовой позиции номер девять, отметить, что зеленые и красные позиционные огни вокруг площадки уже не горят ровно, а мигают — верный признак того, что идет предстартовый отсчет времени, через минуту-другую — старт, и можно только догадываться, какой стремительный диалог ведет сейчас бортовой компьютер с автоматикой спутника и руководителями эксперимента, какими бурными потоками числовой, логической, зрительной информации обмениваются стороны, участвующие в последнем разговоре, какое каменное лицо у Мертона, сидящего перед дисплеем, как пыхтит и отирает лоб платком толстый Визенталь, ведущий проверку стартовой готовности, как нервно теребит бороду Славин — его время еще не пришло, но придет, как только закончится активный участок полета и корабль перейдет с автоматического на супервизорный режим — тогда Стет возьмет управление на себя, сольется с кораблем по-настоящему, до конца, станет не пассивным живым придатком, головастиком в пузыре, а центральным думающим и чувствующим органом, он заполнит собою весь корабль, пронизает своими нервами его отсеки, наденет корпус корабля на себя как перчатку, как кожу, в которой проживет несколько часов до самой посадки на Землю, и надо держаться за это, не поддаваться синхронозу и прочим зловещим штучкам, которые еще впереди, надо помнить, что ты — главная часть эргатической автономной системы, сокращенно ЭРГАС, куда входят пилот — живой человек и корабль — очувствленный аэрокосмический робот, поэтому стисни зубы и терпи, готовься действовать по программе, мобилизуй натренированную психику, не давай ей бушевать и расползаться, помни — если ты не возьмешь себя в руки, эксперимент опять полетит к черту, вся серия предыдущих опытов по посадке на Землю с геоцентрической орбиты окажется бессмысленной, а ведь во время этой серии Добров заработал психический криз, Бородин едва не погиб, внезапно погрузившись в апраксию, — неужели все это зря, нет, допустить такое невозможно, надо собраться, обуздать рефлексию, держаться что есть сил за этот миг отчетливого просветления и не пускать в сознание картину в багровых тонах, не видеть лягушку, которая сидит на дне ямы, судорожно дергает горлом, копит силы, чтобы вновь карабкаться наверх, а мальчишки азартно кидают в нее мелкими камнями, крупных у них нет, а то бы они давно ее убили, поэтому лягушка жива, дышит, упорно перебирает лапами по осыпающемуся склону, приближается к своим врагам, будто хочет им что-то сказать, но то и дело, вздрагивая от ударов, сползает вниз, и тут кто-то, находящийся в невообразимой дали, отчетливо и мерно произносит: «Пятнадцать», — неизвестно, что это значит, может, число камней или только прямых попаданий, скорее всего последнее, потому что одна передняя лапа у лягушки явно повреждена, неестественно вытянута и чиркает по асфальту, когда один из мальчишек несет доставшуюся ему добычу домой, несет ее вниз головой, держа за длинные задние ноги, где под тонкой слабой кожицей ощущаются хрупкие хрящики, «двенадцать… одиннадцать…» — продолжает свой счет кто-то невидимый, а может, это сам мальчишка прикидывает вслух количество шагов, оставшихся до дома, вот звучит «десять», движение прерывается, и лягушка, вися неподвижно, видит перед собой глухие квадратные плиты керамзитового покрытия, защищающие внутренние помещения спутника от огня ракетных дюз, видит множество пятен, оставшихся от выхлопных газовых струй, несколько царапин, обнажающих под этой копотью чистый голубоватый керамзит, в этот момент издалека доносится долгожданное «девять», мальчишка стоит, задумавшись, перед домом, в голову ему внезапно пришла замечательная идея, надо ею обязательно воспользоваться: в стодвадцатиэтажном небоскребе, занимающем целый квартал, — десятки вертикальных и горизонтальных лифтов, обычных и скоростных, стоит набрать код, бросить в кабину лягушку, нажать кнопку «пуск» — и кабина помчится по намеченному маршруту, надо только составить его похитрее, сначала, допустим, пулей на девяносто девятый, потом сразу камнем вниз, на седьмой — «девять… восемь…» — мерно капает далекий счетовод — да, проезжаем девятый и восьмой, а на седьмом ждем, когда эта старая мымра, не позволяющая швырять хлопушки об асфальт, выйдет из квартиры, она всегда идет гулять в одно и то же время, и все будет, как надо: дверь лифта открывается, мымра входит в кабину, и на ногу ей прыгает пучеглазая бородавчатая квакша — здрасьте, я лягушка-путешественница, не падайте в обморок, — «семь… шесть…» — после этого кабина мчится горизонтально по тоннелю к выходу во внутренний двор, где обычно играют девчонки, встречает там новую жертву, а напоследок можно подняться в солярий, под его стеклянной крышей загорают девицы постарше, лежат совсем голые и шепчутся о своих амурных делах, но всегда настороже, посматривают по сторонам, и не дай бог, если заметят подглядывающего мальчишку — защиплют, накрутят уши, отберут штаны и втолкнут обратно в лифт, разрисовав ягодицы помадой, тут надо делать все быстро, ты открываешь дверь только на миг, швыряешь лягушку в самую гущу голых тел и был таков, визга ты уже не слышишь — «пять…» — палец пробегает по кнопкам с номерами этажей, выбирая этапы будущего маршрута, кто-то равнодушно-механически, голосом автомата считает за твоей спиной: «четыре… три… два… один…» — и только тут, в последнюю секунду ты с отчаянием понимаешь, что опять провалился в дебри своей взбаламученной психики, что все это время шел предстартовый отсчет и сейчас будет пуск, который зашвырнет тебя еще куда-нибудь, потому что на активном участке полета, когда двигатели сотрясают корабль, в ясном сознании все равно не удержаться, слишком велик поток информации, пронизывающей мозг, надо зафиксироваться на чем-то стабильном, положительном, не на истерзанной лягушке, а хотя бы на девчонках, загорающих нагишом, надо увидеть залитый солнцем солярий, но нет, кто-то уже коротко сказал «пуск!», сорвалась последняя капля, и, пока она летит, можно успеть сгруппироваться, но вот она падает, разбивается, и ту же — взрыв, вспышка и удар, будто тебе влепили бейсбольной битой сразу по спине и по пяткам, миг перегрузки, обморочной дурноты, и вот ты уже летишь, кувыркаясь, как кукла, выброшенная из окна, внутренности, словно набитые мокрым песком, притискиваются изнутри то к одной, то к другой стороне тела, тяжелым комом подпирают горло, а в глазах, независимо от того, открыты они или закрыты, мельтешат куски звездного неба, мутное огненное пятно — выхлоп удаляющегося гиперлёта, тьма, приборная доска с тускло светящимися циферблатами, испуганное и вместе с тем обрадованное (выбросили не его!) лицо Элссона, вздрогнувшего, когда сработала катапульта, а потом уже ничего— только дым бустерного заряда, взорвавшегося креслом, и тьма, огненные круги в глазах, какие-то искры, роящиеся перед стеклом скафандра словно серебряная мошкара, и сквозь них внизу — волнистая равнина облаков, будто пыль в погребе, в который ты падаешь, падаешь, уже ясно, что падаешь, а не взлетаешь, не ввинчиваешься в небеса, «в звезды врезываясь», земля где-то там, под облаками, и если радиовысотомер не врет, до нее еще почти девять тысяч метров, высоковато, ветер снесет черт-те куда, только бы не океан, впрочем, океан уже был, туда могли сбросить Элссона, а не его, ведь океан он прошел отлично — двое суток дрейфа в скафандре по волнам, никаких приборов и плавсредств из спасательного комплекта, контейнер за плечами так и остался невскрытым, ведь каждая целая пломба — десять очков, плюс ориентация на глазок, по солнцу, по звездам, по памяти, плюс использование подручных материалов — мачтой была выдвижная антенна, парусом — кусок парашюта, но самое главное — удалось точно сориентироваться, угадать, высчитать, что плюхнулся в Тихий где-то неподалеку от экватора, в районе Галапагосских островов, а ведь последнюю отметку они с Леонтьевым (тогда его сопровождал Леонтьев) прошли еще за сорок минут до катапультирования, где-то над Испанией или Марокко, так что попробуй, дознайся, куда тебя швырнули — то ли в Атлантику, то ли в Тихий, вода она везде вода, и вкус ее одинаков, но не везде есть течение Гумбольдта, которое в конце концов выносит тебя на берег острова Фернандина, и огромные морские ящерицы-игуаны тупо смотрят, как ты, обессиленный, выползаешь из скафандра, стаскиваешь пропотевшее, прилипшее к телу белье и сидишь голый, безучастный, отощавший из-за питания планктоном и солоноватой водой из микроопреснителя — единственного прибора, который ты позволил себе вынуть из спаскомплекга (минус пятьдесят очков), но сейчас это уже не имеет значения, потому что зачетные две тысячи баллов ты набрал еще ночью, когда тебя трепал шторм — средней силы и продолжительности, но все-таки верные сто пятьдесят очков по шкале препятствий, а может, и больше, Леонтьев скажет точно, он, Леонтьев, все это время был его ангелом-хранителем, он и сейчас, наверное, висит где-нибудь над головой, выведя гиперлёт на орбиту неподвижного спутника, ловит слабые сигналы радиоиндикатора и еще не знает, что антенна, посылающая эти сигналы, уже не качается на волнах, а воткнулась в камни, в сушу — в твердь, черт возьми! — что изматывающий путь остался позади и теперь начинается совсем другое, самое главное — определение координат, выбор стратегии и средств для ее осуществления, планирование маршрута, но как это сделать, если вокруг только белое и черное, глухая ночь, белый снег и черный лес, редкий такой ельник, звезд не видно, и мороз градусов двадцать, поэтому лучше захлопнуть стекло скафандра и лежать так, как лежал, не делать ни одного лишнего движения, беречь силы и думать, прикидывать, как выиграть в игре, которую сегодня предложили, и для начала установить, например, если не место, то хотя бы время, обыкновенное местное время — скажите, пожалуйста, который час? — жаль, не запомнил, когда и где в последний раз пересекали терминатор, вот Элссон, наверное, запомнил, бедный Элссон, он так волновался, все-таки первый тренировочный выброс, аварийное катапультирование — аутинг, еслц говорить на профессиональном жаргоне, впрочем, до профессионалов и ему, и Элссону еще далеко, второй курс школы космофлота, ну, подумаешь, покрутили на гиперлете вокруг Земли, а потом швырнули в заранее намеченную точку и выбирайся оттуда как хочешь, но ведь это Земля, а не Луна, и не Марс, и не раскаленный Меркурий, не Пояс Астероидов и не спутники Юпитера с их зловещими сюрпризами — словом, это не вольный космос, где ему, возможно, доведется работать, если он, конечно, не будет вот так рассеянно глазеть по сторонам, с первых минут посадки размазывать кашу по тарелке, вместо того, чтобы энергично думать и действовать, набирая очки, их ему надо пять тысяч — об этом и надо заботиться, а не перебирать в уме отвлеченную чепуху, он не новичок Элссон, которому еще простительно впиваться взглядом в приборную панель, мучительно вбирая информацию — всю, какая есть, и существенную, и несущественную, тогда как давно известно, что нельзя объять необъятное, и лучше смотреть на Землю в разрывах облаков или на звезды, потом легче сориентироваться: достаточно восстановить в памяти вид звездного неба в момент катапультирования — и вот уже ясно, в каком ты полушарии, там — Южный Крест, здесь — Большая Медведица, там — Центавр и Райская Птица, здесь — Кассиопея и Орион, а если принять во внимание время года — в северном сейчас зима, — то становится вероятным, что ты зарылся в снег где-нибудь в Сибири или Канаде, впрочем, это может быть и Скандинавия, и Аляска, и Урал, там увидим, до рассвета еще часа три-четыре, и лучше всего на это время забыться, расслабиться, подремать, лечь поудобнее, вот так, вытянуть ноги, приборная доска мягко переливается строчками букв, цифр, символов, они сообщают, что на борту все в порядке, гиперлёт заканчивает очередной виток, только почему-то над головой вдруг исчезает прозрачный купол из поликарбоната и кабину заливает густой красный свет, подскочивший в кресле Элссон тычет перчаткой в сигнал стартовой готовности, а потом уже ничего, просто срабатывает заряд катапульты — вспышка и удар, и вот ты уже летишь, кувыркаясь как кукла, выброшенная из окна, стремительно проваливаешься неизвестно куда, сквозь пространство и, наверное, даже время, пожалуй, именно сквозь время, потому что вдруг на полном ходу врезаешься в летний солнечный день, в мир тихого березово-лугового пестроцветья, наполненного запахом черемухи и гудением шмелей, над спиной оказывается плоскость дельтаплана, и ты медленно бесшумно планируешь, на миг застывая в точке разворота, словно большая задремавшая в полета птица, а потом вновь скользишь в плавном вираже над заповедником, над его лесистыми увалами, вершины которых напоминают хребты гигантских дремлющих зверей, над голубой ниткой извилистой реки, над неприступным одиночеством редких меловых утесов, над безлюдьем луговин, таинством глубоких оврагов, где хвойная зелень лесов уплотняется до непроницаемой малахитовой густоты, над желто-бурыми разводами болот, похожими на гладкие крышки драгоценных яшмовых шкатулок — над всей этой первозданной, недоступной, строго неприкосновенной страной, куда нельзя ни въезжать, ни входить, ни вторгаться вот так, по воздуху без специального разрешения, без инструктажа, без сдачи экзаменов на экологическую грамотность, а если уж тебя занесло сюда, то надо скорее покидать запретный район, пока не засек патруль, но как это сделать, если время, отведенное на работу мотора, уже истрачено, а на ручной тяге далеко не уйдешь, моторный дельтаплан — штука тяжелая, слушается с трудом, руки совсем одеревенели, скорость потеряна, высота неуклонно падает, но нечего и думать о запуске двигателя, попробуй, включи его хотя бы на минуту — по звуку тебя моментально засекут, тотчас вынырнет откуда-нибудь патруль на стремительных бесшумных птерокарах, остановит, сосчитает каждую минуту, которую ты провел на территории заповедника, вычислит, сколько литров драгоценного, озонированного, пронизанного целебными фитонцидами кислорода ты здесь сжег своим вонючим мотором и собственными засоренными легкими, сколько здоровья украл у легальных, дисциплинированных посетителей заповедника, и спорить, доказывать что-либо совершенно бесполезно, да, утром была гроза, шквалистый ветер, но вы обязаны знать прогноз и не соваться под грозовой фронт, да еще на границе охранной зоны, так что дело не в ветре, а в вашей собственной беспечности, и вообще, какой может быть разговор, когда на все существуют совершенно точные, строго выверенные нормативы, коэффициенты, расчетные формулы, и совсем нетрудно определить, какой вред вы нанесли многострадальной матушке-природе, которая и так задыхается в железобетонных джунглях цивилизации, в тисках перенаселенности и индустрии, а потому сообщите нам, пожалуйста, номер вашего потребительского абонемента, в целях компенсации нанесенного ущерба вы временно переводитесь на ограниченный режим потребления, благодарю вас, центральный процессор жилого района даст необходимую команду, можете следовать дальше до границы заповедника, вы свободны, ха, свободен, а куда теперь спешить, если патрульный уже сообщил по радио код абонемента, и компьютер жилого массива немедленно урезал твою личную норму энерго-, водо- и воздухопотребления на двадцать — тридцать процентов, посадил тебя на ограниченный режим, а это значит — вода в квартире бежит еле живой струйкой, кондиционеры и воздушные фильтры в дверях и окнах работают вполсилы, простая яичница жарится чуть ли не час, вместо людей на экране телевизора какие-то бледные обесцвеченные тени, всюду копится пыль, мусор, грязь, гниют отходы, потому что диафрагма мусороприемника глотает только часть отбросов, остальное можешь сваливать по углам или нести на специальный приемный пункт, где у тебя примут излишки мусора, но за отдельную плату, и вся эта экологическая пытка минимум на полгода — нет, только не это, надо тянуть, тянуть из последних сил хотя бы вон до того поворота реки, там, кажется, граница, но сил уже нет, ты летишь все медленнее, а чем ниже скорость, тем быстрее падает высота, какой-нибудь случайный нисходящий поток — и зароешься носом в землю, а это уже не нарушение, это уже преступление, экологическая микрокатастрофа: истоптанная трава, дефект поверхностного слоя почвы, внесение ядовитых неразложимых остатков в виде индустриальной пыли, осевшей на одежде, обуви и полотнище дельтаплана, это, наконец, искажение структуры биополя, того невидимого энергетического баланса, который сложился в данной части заповедника, словом, за подобное варварство на ограниченный режим тебя уже не посадят, за такие дела полагается строгий режим или даже полная экологическая изоляция, когда твоя квартира на сто восьмом этаже правовертикального корпуса ВР (район 5-107, массив Юго-Запад) превращается в наглухо отделенный от остального мира отсек, никакого сообщения с окружающей средой, никаких поступлений извне и никакого вывода веществ наружу, ты живешь только за счет систем регенерации, питаемых покупными энергоэлементами, ешь холодную консервированную пищу, в основном синтетикой, сухой или чуть размоченный, дышишь воздухом, который уже вдыхал, потребляешь воду, восстановленную из собственной мочи, и непрерывно борешься с отбросами, с отходами жизнедеятельности, наглядно убеждаясь, какое количество дряни ты обычно извергаешь из своего жилища за день, неделю, месяц, в общем, что и говорить — доходчивая, эффективная педагогика, ты уже проклял день, когда оказался над заповедником, угодил в нисходящий воздушный поток и пробороздил своим дельтапланом, коленями и ботинками край веселой ромашковой лужайки, растоптал несколько невзрачных голубеньких цветов — не то васильков, не то колокольчиков, посбивал головки ромашек, наступил на гнездо шмелей, в общем, как тебе объяснили, грохнулся, словно камень с небес, этакий летающий булыжник, тупой аэролит, превращающий все живое в мертвое крошево, пыль, труху, грязь, и теперь эта грязь мстит тебе, душит, все больше заполняя квартиру, ты не в силах от нее избавиться, мусор приходится копить, и если жидкие отходы еще можно перерабатывать в системе оборотного водоснабжения, то твердые девать совершенно некуда, приходится набивать ими пластиковые мешки, которые громоздятся рядами и постепенно вытесняют тебя из одной комнаты, из другой, однако и это еще не самое страшное, самое изнурительное — борьба с разложением, ибо через несколько часов крепко завязанные мешки начинают вспучиваться, надуваться, распухать, словно незахороненные трупы, по ночам, когда ты пытаешься уснуть, они подозрительно шевелятся, туго натягиваются, расправляют складки, вздыхают и сдавленно урчат как распираемый газами кишечник, и однажды под утро, когда ты едва забылся в тяжелой смутной полудреме, с оглушительным треском лопается первый мешок, затем, обдавая тебя отвратительным букетом скопившихся газов, взрывается второй, и ты понимаешь, что превратил свою квартиру в минный погреб, в склад биологических бомб, ты чувствуешь себя преступником, жалким убийцей-новичком, который по неопытности затащил в дом расчлененное тело жертвы и теперь сам же должен погибнуть здесь, заразившись трупным ядом, выхода нет, потому что, стоило лишь подумать об этом, опасения немедленно переходят в явь, ты ощущаешь, что яд уже проник в кровь, пропитывает сосуды, сердце, печень, отравляет мозг, все признаки налицо — мучительная дрожь, пронзающий тело нервный озноб, ты неистово трясешься и дергаешься, словно живая кукла, брошенная на оголенный электрический провод, сознание мутится, меркнет, погружается во тьму, но изредка ярко вспыхивает, подавляя дрожь, и тогда по органам чувств, особенно по глазам и кожным рецепторам ударяет какая-то иная реальность, что-то пестрое, живое, горячее, золотисто-бело-синее, нагретое солнцем, а потом снова провал во мрак, судороги, бешеная икота, брюшная диафрагма трепещет, словно кожа барабана, на котором выбивают дробь, и опять краткий миг солнечной передышки, дуновение теплого ветра, что-то гладкое, округлое, темно-золотистое, будто дюна чистейшего пляжного песка, и тут же — ослепительно белое, нежное, похожее на высыхающую морскую пену, а дальше густая синь, неподвижно застывшие волны — как бы складки мягкой махровой ткани, но разобрать ничего невозможно, опять все погружается в мучительный кошмар тьмы, надо вытереть пот со лба, но рук нет, они, начиная с кончиков пальцев, искрят, распадаются, испаряются под воздействием невидимого пламени, которое движется, словно огонь бикфордова шнура, поднимается уже до локтей, оставляя после себя пустоту, таким же холодным пламенем вспыхивают вдруг ноги, они растворяются в пустоте еще быстрее, вытесняемая огнем влага бурно выделяется из тела, заливает глаза, но это не пот, а мозговая жидкость, это сам закипевший мозг просачивается густыми едкими каплями сквозь поры лица, еще миг — и потекут глаза, губы расползутся, обнажая стиснутые зубы, и сквозь лицевые кости оголившегося черепа прорвется надсадный хриплый крик, жуткий вой, мертвый свист, ибо от тебя уже осталась только сухая, обглоданная пустотой костяная конструкция — часть позвоночника с двумя-тремя ребрами и череп, насаженный на шейные позвонки, ветер завывает в пустых глазницах, ты — легкий, бестелесный, беспомощный — неудержимо падаешь вниз, приближаясь ко дну воздушного океана, где твердые каменные зубцы и острые пики скал готовы встретить тебя, раздробить на сотни осколков, странно, что ты еще можешь соображать, словно во сне, ты ясно и бестрепетно понимаешь: единственный спасительный шанс — акромегалия, стремительный рост уцелевших частей, моментальное само-развертывание, саморазвитие их до нужной формы, до приобретения устойчивых аэродинамических качеств, и тут не надо размышлять, следует просто довериться интуиции, отдаться во власть генетической памяти, живые клетки, сохранившиеся в костном мозге, способны проводить миллионы операций в секунду, нужная программа будет мгновенно найдена и запущена в процессор — вот, так оно и есть, первая команда уже прошла, полет стабилизируется, грубое вторжение в атмосферу мягко переходит в планирование по касательной к внешнему радиационному поясу Земли, Стет ощущает это прояснившимся сознанием, он понимает, переводя дух: то, что представлялось ему фантастической акромегалией, было просто изменением геометрии крыла, корабль превратился в космический самолет, в ракетоплан, зачатки крыльев дали рост могучим треугольным плоскостям, которые, получив дополнительные сегменты, приобрели сверхкритический профиль, необходимый для полета на гиперзвуковой скорости в верхних слоях атмосферы, теперь корабль-акромегал будет переходить на торможение, но сначала нужно сделать поворот, развернуться кормой вперед, чтобы вектор тяги работал в сторону, противоположную трассе спуска, для этого должны включиться малые маневровые двигатели, размещенные под носовым обтекателем, Стет ощущает, как они, плавно поворачиваясь в карданных подвесах, находят нужный угол для истечения реактивной струи — сперва она должна ударить прямо по курсу, а потом все больше вбок, отклоняя нос корабля в сторону, ну что ж, несмотря на стойкий синхроноз, полет пока проходит нормально, в заданном режиме, активный участок пути скоро закончится, горючее маневровых двигателей уже готово впрыснуться в форсунки, но Стет не спешит, у него еще есть время, пользуясь тем, что кошмары отступили, он погружается в себя и проводит быструю проверку, осмотр и контроль всех систем — пусть беглый, но все-таки успокаивающий, он скользит внутренним взглядом по трубопроводам ходовой части, фиксирует пульс плазмы, поступающей из реактора, пробегает по микросхемам системы ориентации, проверяет температуру и давление в баке, куда закачан монометилгидразин — основное горючее для маневровых двигателей, затем прислушивается к баку с четырехокисью азота, используемой в качестве окислителя, — все в порядке, можно включать зажигание, Стет собран, напряжен, ему хочется предугадать, что ждет его впереди, скорее всего новые испытания, ведь во время разворота двигатели работают короткими импульсами, поэтому возможны рывки, а ему они, вероятно, будут казаться толчками извне или даже резкими ударами, в прошлый раз было именно так, он чувствовал себя мишенью, по которой ведут стрельбу, он был тогда игрушечным самолетиком в компьютерном аттракционе «Меткие стрелки», за ним, поливая его огнем из пулеметов, гнались два вертолета «суперкобра», их вели Эдди из Торонто и Хельмут из Дортмунда, они охраняли военную базу, а ему надо было ее разбомбить, и он это сделал, удачно уходя от огня «суперкобр», взлетно-посадочная полоса уже зияла воронками, два ангара пылали, но тут Эдди выпустил по нему сразу пять ракет «воздух-воздух», накрыл его залпом, рискнув разом израсходовать весь боекомплект, чувствовалось, что Эдди здорово набил руку на компьютерных играх, реакция у него была отличная, он вообще выделялся среди ребят-участников встречи — там, в Хьюстоне, штат Техас, во время экскурсий по Космическому центру имени Джонсона, Стет потом познакомился с ним поближе, узнал, что Эдди живет с отцом в Канаде и в свои тринадцать лет уже пилотирует спортивный самолет, они подружились, переписывались по электронной почте, практикуясь в языках — русском и английском, на другой год Эдди с группой сверстников приезжал в Москву, гостил в клубе юных космонавтов, Стет показал ему свой дельтаплан, а Эдди сказал, что уже совершил один прыжок с парашютом, и Стет обещал, что догонит его, ведь он тоже твердо решил стать пилотом космических линий, и впрямь — через четыре года они встретились там же, в Хьюстоне, попали на один курс школы космофлота, жили в одном студгородке, часто работали вместе на тренажерах, и однажды Эдди рассказал, что летом выпросил у отца, который работает в Управлении охраны лесов, патрульный птерокар, но полетать на нем почти не пришлось, поскольку началась гроза, а во время грозы сверхчуткие локаторы и сонары, эти глаза и уши птерокара, безнадежно слепнут и глохнут, так что тут не до охраны, самому бы не стать нарушителем, Эдди сбился с пути, его едва не занесло на территорию заповедника — вот была бы неприятность, страшно подумать, да, Эдди, тебе повезло, сказал тогда Стет, и они забыли об этом разговоре, но фраза «локаторы и сонары патруля во время грозы бессильны» непроизвольно отложилась в памяти, впрочем, даже не в памяти, а где-то в подсознании, ведь он никогда планомерно не обдумывал свой криминальный рейд, все получилось само собой, его вела какая-то подспудная злая сила, раздражение, скопившееся внутри, тоска по глотку чистого воздуха, ощущение дождевого червя, засыхающего в накаленной солнцем банке — солнце тогда жгло беспощадно, воздух был горяч, сух и предельно вреден, почти ядовит, концентрация тяжелых металлов, особенно ртути и свинца, достигла в нем угрожающего уровня, сообщения об экологической обстановке, передаваемые несколько раз в день, звучали как донесения с театра военных действий, где враг применил отравляющие вещества, город задыхался, на улицу рекомендовалось без надобности не выходить, держать плотно закрытыми двери и окна, в центре уже несколько дней можно было появляться только в маске с фильтром, возле автоматов, торгующих кислородом, возле скверов и парков, накрытых стеклянными колпаками, выстраивались громадные очереди желающих вдохнуть полной грудью, но это не помогало, природа уже давно отвернулась от города, она была равнодушна, словно мать, демонстративно не замечающая пре-ступника-сына, а город, как хулиганствующий подросток, решивший накуриться до одури, продолжал себя отравлять, в полдень, в час пик, над асфальтом колыхалось горячее синевато-серое марево — едкая смесь пыли и выхлопных газов, город чадил, как раскаленная сковорода, на которой пригорело масло, все ждали грозы, ветра, хотя бы слабенького дуновения, но стоял полный штиль, атмосфера будто оцепенела в тяжелом наркотическом отупении, и только взмыв на дельтаплане метров на пятьсот, можно было ощутить слабый ток воздуха, почувствовать живительную прохладу, свежесть, которая, впрочем, и тут осквернялась выхлопами моторов, ведь не один ты такой умный, все хотят дышать и лезут в небеса на дельтапланах, птерокарах, флайботах, на всем, что способно летать, поэтому прочь от города — туда, где под открытым небом, в естественном грунте еще живут деревья и трава, где есть насекомые, звери, рыбы и птицы, где ощутим аромат цветов, там, в охранной зоне заповедника, можно полетать и надышаться вдоволь, сюда не каждый доберется, от города слишком далеко, правда, настоящая нетронутая природа не здесь, а гораздо дальше, на заповедной территории, но туда, за тщательно охраняемую границу, можно проникнуть только по особому разрешению, которое выдается лишь в одном случае — как награда за экономию природных ресурсов, ибо претендовать на посещение заповедника, на эту высочайшую милость ты вправе лишь тогда, когда компьютер жилого района, ведущий учет индивидуального энерго-, водо- и воздухопотребления, покажет, что ты в истекшем году не только уложился в строго рассчитанные биологические нормы, но хотя бы в малой степени снизил их, применяя широко пропагандируемый режим умеренности, и вот, когда известно, сколько воды, воздуха, солнечного тепла и света ты сохранил, тебе дается право потребить их в естественном, кристально чистом виде на территории заповедника, все, что ты сэкономил, пересчитывается в драгоценные часы пребывания здесь — дыши, живи, радуйся, что еще сохранились на захламленной, отравленной Земле такие вот уголки простого первобытного счастья, но помни, что в назначенный срок придется вернуться обратно, снова погрузиться в удушливый городской чад, запереться в квартире и в очередной раз заняться настройкой воздушных и водяных фильтров, скрупулезной регулировкой дозаторов, чтобы опять по капле, по грамму добывать себе на будущий год право подышать день-другой свежим запахом трав, право искупаться в реке, не покрываясь защитной полимерной эмульсией, право подставить свое обнаженное тело солнцу — да мало ли, что еще можно придумать, какие радости отыскать в безлюдных лесах и лугах заповедника, стоит лишь попасть туда, но боже мой, как это трудно, особенно когда ты юн, нетерпелив, нерасчетлив, когда умеренность, восхваляемая на всех углах, кажется невыносимо пошлой и скучной, а грозовая туча, охватившая горизонт, представляется таким простым, таким заманчивым решением всех проблем, что ты не в силах бороться с мгновенно возникшим искушением и, чуть поколебавшись, решительно включаешь форсаж, дельтаплан резко устремляется вверх, набирая высоту, ускорение вдавливает тебя в спинку сиденья, краешком сознания, его периферийной частью, еще не замутненной синхронозом, ты понимаешь, что включились маневровые двигатели, экзоскелетон начал разворот, и надо удержаться хотя бы вот в таком шатком равновесии настоящего и прошлого, не дать волне минувшего полностью заслонить собой реальность, пусть все смешается самым странным, невероятным образом — важно знать, что эти причуды взбаламученной психики содержат не только воспоминания о былом или фантазии о будущем, но и трезвые элементы настоящего, которое свершается в действительности, происходит наяву, по заранее намеченной программе, и достаточно немного напрячь волю, чтобы убедиться: корабль уже миновал верхнюю границу стратосферы, он ушел от мрака мертвой пустоты, от холодного кипения электромагнитных полей, смертельных всплесков радиации, он покинул мир небытия и начал погружаться в мир живой — тот, который, постоянно напоминая о себе, рисовался взбудораженной памятью, грезился в мучительно-сладких снах синхроноза, и теперь, как чувствовал Стет, должно было прийти самое главное, самое прекрасное и ужасное, чего он боялся и ждал, должно было в очередной раз повториться потрясение того давнего-давнего летнего дня, когда он под прикрытием грозы проник в заповедник, намереваясь пройти по короткой дуге над его окраиной, спланировать с высоты втихомолку, с выключенным мотором, на попутном воздушном потоке, как мальчишка, тайно прицепившийся к заднему борту грузовика, и ему сначала везло, он вдоволь надышался послегрозовой свежестью заповедника, паря над его безмолвием и безлюдьем, он окунулся в нетронутый, девственно-чистый мир лугов, холмов, лесов и речек, но вдруг обнаружил, что заблудился, что слишком далеко углубился в заповедную территорию и обратно без мотора уже не выбраться, однако включить двигатель — значило обнаружить себя, и поэтому он тянул, тянул сколько мог туда, где, как ему казалось, проходила граница, пока нисходящий поток не швырнул его вниз, к подножию лесистого увала, здесь он едва не врезался в острые пики елей, дельтаплан, рыская в стороны, угрожающе снижался, Стет с трудом выровнял его, в отчаянии выхватил бинокль, огляделся — и наткнулся взглядом на лежащую внизу девушку: она загорала в уединении на берегу речного залива, уверенная, что ее никто не увидит, лежала совсем обнаженная, закрыв глаза и закинув руки за голову — маленькое светлое пятно среди густой малахитовой зелени, сверху ее фигурка походила на оброненный кем-то ломтик хлеба, теплого белого хлеба, подрумяненного жаром и покрытого золотистой корочкой, а родинки на плече и груди были как зернышки мака, случайно попавшие в замес, — да, вот так, пройдя раз и другой над поляной, Стет бесстыдно рассмотрел ее в бинокль, потом, конечно, ему было неловко, но это потом, когда они познакомились, а тогда, из последних сил удерживая дельтаплан в воздухе, Стет любовался ею и думал л ишь о том, как бы ее не напугать, ведь девушка была его последним шансом на спасение, он решил ей довериться и, бесшумно проносясь над нею в последний раз, успел крикнуть «эй!», прежде чем врезался в кусты на дальнем конце поляны — резкий рывок, переворот через голову, удар о землю и больше ничего, только тьма с какими-то редкими серебряными искорками и медленное, глубокое покачивание, размашистое и мощное, будто все пространство уложено в гигантские качели, заключено в тяжелый, циклопически массивный маятник, амплитуда которого все уменьшается, плавные размахи все быстрее сокращаются, переходят в легкое частое порхание, в трепет, мелкую нервную дрожь, и Стет знал: стоит ему сейчас вздохнуть, пошевелиться, даже просто открыть глаза — эксперимент ЭРГАС, ставший для него психологической западней, беспощадной компьютерной ловушкой, снова зашвырнет его в ту роковую минуту, когда он тайно парил над Литой, возвратит в тот бесконечно длящийся миг, который стал для него наказанием, кошмаром, бедой, стал тяжким лабиринтом, куда он проваливался каждый раз, совершая полеты, и повтор этот неотвратим, бесполезно оттягивать начало очередной сладкой казни, ибо компьютерный алгоритм, по воле случая сложившийся в полетном режиме экзоскелетона, все равно будет пройден от начала до конца, ведь от себя не уйдешь, и сколько ни уверяй себя, что идет обычное зондирование, оптическое сканирование земной поверхности, перед глазами все равно будет Лита — Лита обнаженная, Лита на траве, увиденная однажды в многократном приближении через бинокль на плавном, медленном вираже дельтаплана: океан, став синей махровой простыней; проплывает внизу, поворачиваясь справа налево, взгляд цепляется за мелкий сор островов — это лепестки, траьинки, листики, случайно занесенные сюда ветром, постепенно смещаясь, они уходят и исчезают за границей кадра, и вот в поле зрения вдвигается продолговатый светло-бронзовый полуостров локтя, потом предплечье с двумя полустершимися кратерами оспинок, за ним все обозримое пространство постепенно занимает пустынный континент плеча, далеко на востоке ограниченный коротким хребтом ключицы, а если сделать поворот на девяносто градусов к югу, то после недолгого скольжения над возвышенностью груди по глазам внезапно ударяет ослепительно белая, будто заснеженная, полоска ее вершины, увенчанная заостренным розовым пиком, но все это лишь увертюра, пролог к драме, которая неизбежно разыграется в ближайшие минуты, Стет помнит, как это бывало в ходе предыдущих полетов: когда маневровые двигатели, отработав расчетное время, отключатся, ему придется взять управление на себя и впервые прямо, с близкого расстояния глянуть в лицо Земли, и вот тут начнется самое трудное, потому что перед ним будет лицо Литы, будут ее ошеломленные, испуганные, готовые заплакать глаза, которые, впрочем, тут же просияют, едва он приподнимет голову, потом, путаясь в ремнях и пряжках, она освободит его от дельтаплана, и он окажется все на той же синей махровой простыне, проглотит какие-то таблетки из санпакета, который выдается каждому легальному посетителю заповедника, ему станет лучше, и они начнут говорить, и он узнает, что ее зовут Лита, то есть Аэлита — да, вот так, смешно и вычурно, правда? — ну почему же, по-моему, красиво и романтично, — нет, не спорьте, мои родители не учли, что эдакое имечко придется носить девушке земной, то есть абсолютно несвободной и приниженной, вот какой! — а в чем приниженность? — да хотя бы в том, что жизнь ее, как и у всех, заранее рассчитана, дозирована этими тупыми компьютерами, ограничена буквально во всем, вплоть до последней капли воды, последнего глотка воздуха, вплоть до того, что в специально обозначенный период — не раньше и не позже — ей, видите ли, «можно» будет родить ребенка, вот и укладывайся в отведенные сроки со своими «романтическими» притязаниями, й как это, если вдуматься, гадко, обидно, унизительно, в общем, хочется иногда взбунтоваться, показать им всем язык, крикнуть: да, мы вот такие — некрасивые, неправильные, грязные! — и выкинуть что-нибудь такое… такое… ну вот как это сделали вы на вашем дельтаплане, взяли и прилетели сюда, не побоялись патруля, вы смелый, но до вечера вам надо все-таки спрятаться, можно надуть палатку, давайте я помогу вам встать, что, голова кружится? — и Стет опять чувствует на лице ее руку, опять, приподнимаясь, он обнимет ее за талию, на ней будет только коротенькая белая туника, скорее даже маечка — единственное, что она успела накинуть, когда он свалился с небес, она поведет его в тень, и он благодарно, по дружески поцелует ее в плечо, а потом они обсудят, как ему отсюда незаметно выбраться, и чем она сможет ему помочь, и будет тихий, задумчивый вечер, стремительные зигзаги стрекоз над гладью воды, редкие всплески рыбы, костер, который они разведут в строго определенном месте и возле которого проговорят до поздних сумерек, до ночи, Стет расскажет о себе, о своем противозаконном рейде, признается, что разглядывал ее с высоты, и наступит долгая пауза, после чего Лита, неподвижно глядя на огонь, скажет: этого не надо было говорить, и снова повиснет молчание, а потом она встанет и, даже не выйдя из круга света, вдруг сбросит с себя майку-тунику и шагнет к роде, стройно белея в темноте как слегка оплавленная свеча, готовая вновь загореться, и Стет, не зная, как поступить, замешкается, потом тоже пустится вплавь и найдет ее только на середине залива, где она будет лежать на спине, задумчиво глядя в небо, и он, поддерживая ее снизу, начнет показывать ей звезды, называть созвездия — вот Лира, Андромеда, Персей, а вот Пегас, Лебедь, Кассиопея, и волосы ее будут опутывать его шею, и обломится черемуховая ветвь, когда они станут выбираться на берег, и из травы, усеянной холодными искрами светлячков, уютным темным бугром поднимется купол надувной палатки, в тесноте которой они невольно коснутся друг друга, и это будет совсем иначе, не так легко и просто, как в реке, и Стет несколько демонстративно решит устроить для себя отдельный модуль, но, когда воздух из невидимого баллона уже почти надует дополнительную полость, смежный спальный мешок, панель дистанционного управления выскользнет у него из рук, Стет попытается нашарить ее в темноте, и тут с тихим смиренным вздохом уже надутый верх палатки опустится им на головы — кто-то из них заденет переключатель, легкая шелковистая ткань, словно пузырящийся купол парашюта разом заполнит, окутает и запутает все вокруг, и только отдаленное слабое движение, приглушенный хитроватый смешок укажут Стету, куда следует пробираться, и начнутся шаловливые поиски, возникнет такая обычная и такая волнующая игра, в ходе которой он будет ловить то ускользающую маленькую ступню, то отчаянно упирающуюся руку, будет натыкаться на воинственно выставленные локти, колени, какие-то другие негостеприимные углы, пока, наконец, раззадоренный и запыхавшийся, не отыщет Литу в немыслимо закрученных складках, и тут, долго освобождаясь от бесконечных тенет ткани, вдруг разом откроет ее нагое, разгоряченное игрой тело и с ходу, не разбирая, начнет наугад целовать все подряд, а она будет непрерывно и медленно куда-то передвигаться, скользить, поворачиваться, обтекать его, как река у опор моста, тело ее будет разделяться, изгибаться, смыкаться и размыкаться вокруг его рук, плеч, бедер, и придет миг, когда не останется ничего, кроме этих касаний, все более плотных, горячих, длительных, переходящих в невозможное запредельное единство, когда тела падают навстречу друг другу и сливаются словно веки, зажмуренные при ярком свете, когда с беспощадной нежностью, отнимая дыхание и останавливая сердца, мир накрывает тяжелая, мягкая, всеохватная волна ликующей плоти, которая с простодушной жадностью и наивным бесстыдством творит предначертанное богами волшебство: легкими перстами ласк, запретными движениями и прикосновениями, пронизывающими насквозь, она магически расслабляет, разматывает туго стянутые узлы нервов и, вытягивая их в напряженные, чутко вибрирующие струны, уносится с ними в бесконечность, и там, упоенно открыв все закрытое и тронув все нетронутое, познав все укромные уголки, она замыкается сама на себя, переполняя собою мироздание, в шатком равновесии вздымается над ним, балансирует, свешивается куда-то вниз, в бездну, содрогается, хватая воздух ртом, и в момент, когда вселенная опрокидывается, теряя точку опоры, обреченно и восторженно извергается в нее всем своим перенапряженным нутром, выплескивается разом и до конца, осушается как лопнувший сосуд, обнажается до самого дна и даже больше — в мучительно-сладких изломах освобождения она как бы выворачивается наизнанку, стремительно теряя ощущения, мысли, переживания, только что терзавшие изнемогающую душу, но в тот миг, когда, казалось бы, воцаряется абсолютная пустота, маятник бытия проскакивает эту бесплотную, мертвую нулевую точку и с ходу углубляется в новую телесность, погружается, все более тяжелея и. замедляясь, в вязкое тесто иной реальности, и там, где маятник на мгновение замирает, там, на сизифовой вершине, с которой предстоит вновь скатиться, приходит ясность: экзоскелетон вошел в плотные слои атмосферы, он все это время снижался по расчетной траектории — до тех пор, пока, наконец, не пришло время последнего и самого главного действия: предстояло завершить эксперимент, произведя посадку в заданном районе пустыни Мохаве…
3
Мне трудно изложить здесь историю Стета столь же полновесно и ярко, как я воспринял ее с помощью энграмматора. Рука профессионального писателя в данном случае ничем не отличается от потуг дилетанта, и мне остается лишь уповать на фантазию и творческие способности читателя. Они должны помочь ему домыслить картину происшедшего, которую я, видимо, в дальнейшем буду излагать весьма бледно и схематично. Оставив прихотливые художественные изыски, я перехожу на будничный язык делового письма и хочу привести выдержку из одного старого документа. Это цитата из доклада доктора J1. Проктора, видного специалиста в области нейрофизиологии и нейрохимии. Свой доклад он прочитал на IV симпозиуме Американского астронавтического общества (Вашингтон, округ Колумбия, март 1966 года).
Вот что говорил Проктор: «После 2001 года астронавт станет превращаться в человека, сделанного на заказ как по своим физическим, так и психическим свойствам. Мы научимся генетическим путем воздействовать на физическое и психическое развитие наших кандидатов в астронавты, а также повышать их способности в решении таких двигательных и психологических задач, которые в настоящее время находятся за пределами нормальных человеческих возможностей… В условиях, когда один человек осуществляет такое управление поведением себе подобного, совершенно необходимы какие-то новые концепции человеческих взаимоотношений. Сегодня у большинства из нас не слишком большую симпатию вызывают «богоподобные» личности. Но я искренне надеюсь, что в течение последующих 35 лет нам удастся установить некое адекватное соотношение между техникой и философией, что позволит воспользоваться открывающимися перед нами возможностями управления «качеством» человека при помощи новых мощных средств».
Сегодня, когда прошло уже не тридцать пять лет, а почти втрое больше, можно констатировать, что прогноз Проктора великолепным образом оправдался — но только в первой его части. Мы действительно научились изменять физиологию и психику человека в самых широких пределах. Однако гармоничные, бесконфликтные отношения между техникой управления и моралью по-прежнему остаются мечтой. У нас не появилось никакой новой философии, способной оправдать нас тогда, когда наши опыты по модификации человеческого поведения оказываются кощунственными. Нам нечего сказать себе, когда обнаруживается, что мы проиграли, и мы вынуждены нести на своей совести это проклятие как дьяволову печать, как дань, которую мы платим космосу, как злую кару, которая выпала нам за дерзкое проникновение в обиталище богов.
Проще всего сказать: давайте прекратим такие двусмысленные, антигуманные опыты. Но это совершенно нереально. Вторгшись в природу — например, в космос, — мы не можем повернуть назад, нам все равно придется его осваивать, ибо ресурсов Земли сегодня катастрофически не хватает. Нам так или иначе придется приспосабливаться к космосу, к его жестоким и в прямом смысле нечеловеческим требованиям. При этом, очевидно, мы должны быть готовы к тому, чтобы чем-то пожертвовать. Ибо космос никто не придумывал и не создавал специально для нас, это абсолютно чуждый и враждебный нам мир, в котором привычные категории и формы человеческого бытия либо полностью обессмысливаются, либо приобретают иной, нередко зловещий характер.
Приведу пример. Всем нам знакома скука — обыкновенная житейская скука, когда голова становится тяжелой, взгляд пустым, и зевать хочется. Но знаете ли вы, что такое скука вселенская, точнее — космическая? Это совершенно иная, гораздо более страшная вещь. Она обволакивает сознание, гасит мозг и, опустошая душу, выкачивает из нее, как вакуумный насос, все мысли, чувства, желания. Человека охватывает вялость, сонная заторможенность. Затем наступает полное оцепенение — «эмоциональный ступор», как говорят психиатры. Такое состояние может продолжаться довольно долго, но в конце концов оно обязательно заканчивается взрывом. Его невозможно описать, это нечто невообразимое. Скажу так: в некий критический момент душа человека лопается, словно пустая стеклянная колба, и, осыпаясь внутрь тела, вонзается в нервы тысячами острых осколков, из-за чего возникают невыносимые фантомные ощущения — боли в совершенно здоровых внутренних органах, беспричинное удушье, бешеная многочасовая икота и изнурительно яркие зрительно-слуховые галлюцинации. Если в это время человеку не помочь, у него стремительно развивается болезненный симптомокомплекс, который в психиатрии называется «синдромом гибели мира»: кажется, что вселенная распадается, безобразно упрощается и погружается в хаос, что мироздание рушится, разваливается на куски, разлетается вдребезги. Человека охватывает ужас, он полностью теряет ориентацию в окружающем и впоследствии, если остается жив, весьма смутно вспоминает о том, что происходило. Говорят, некоторые, не пережив «гибели мира», сходят с ума…
Мне, к счастью, не довелось испытать подобных потрясений — даже в относительно облегченном виде с помощью энграмматора. Коварная «космическая скука» тоже обошла меня стороной. Зато Степан Корнев, работая в скоростном флоте, где, как известно, весь летный персонал состоит из пилотов-одиночек, с лихвой вкусил прелести вселенской скуки. Предвижу недоуменный вопрос: как можно заскучать на борту скоростного импульсного корабля, разгоняемого взрывами ядерных зарядов? Ведь тут один старт чего стоит! Действительно, разгон и торможение такого корабля — зрелище феерическое. Но сам пилот свой корабль со стороны не видит. А кроме того, не все знают, что наряду с космической романтикой существует еще и космическая бухгалтерия, по расчетам которой такая дорогая затея, как полет импульсного корабля, должна по возможности скорее окупаться и приносить прибыль. Поэтому на скоростных трассах все, что нельзя занести в графу «полезный груз», сведено к жесткому минимуму. Логика здесь та же, что и на земных авиалиниях: ничего лишнего, час-полтора можно потерпеть без курева, кино и горячих бифштексов. Так что изнутри полет импульсника вовсе не похож на рейс гоночного автомобиля, за стеклами которого проносятся страны и города. Все выглядит гораздо более прозаично. И если продолжать сравнение с автомобилем, то надо представить, что он равномерно и прямолинейно несется непроглядной ночью по однообразной и ровной, как стол, пустыне. Ни зги не видно, никакого ощущения скорости нет и словом перекинуться не с кем. Добавьте к этому тот факт, что рейс с околоземной орбиты к Марсу, называемый «скоростным», длится в среднем девяносто суток, а к Юпитеру — более года; добавьте одиночество, отсутствие развлечений, тесноту единственного обитаемого отсека, угнетающее однообразие циркадного ритма: сон — первый — второй — третий прием пищи — сон, и вы поймете, на что больше всего похож скоростной рейс. На заключение в одиночной камере, не правда ли? Так стоит ли удивляться, что именно на скоростных кораблях были впервые опробованы средства модификации человеческой психики, и Стет охотно принял участие в этих опытах в качестве добровольца?