Фантастика 2008
Шрифт:
Игнатий мрачнел с каждым словом. Дождь из дохлых рыб — это одно, а пропадающие дети — уже совсем другое!
— Заприте ее дома, — посоветовал он мужу и брату. — На пару днем. А потом, глядишь, и найдется ребенок.
Идя по улице дальше, доминиканец оставался таким же мрачным и уже не столь бодро, как раньше, кусал баранью ногу, хотя к бурдюку прикладывался даже, пожалуй, чаще.
А за пазухой у него дремал черный котенок, так и не проснувшийся во время разговора.
Город затих, как загулявшая жена перед поркой. С приездом
Даже валяющиеся в лужах свиньи лежали каким-то особенным, тихим и благочестивым образом, а пьяниц — так вообще ни одного не было, если, конечно, не считать бредущего но притихшим улицам доминиканца. Игнатий гулял воистину в гордом одиночестве, коли не считать семенящего у ноги котенка.
— Ишь ты, — заметил монах, приложившись к бурдюку, — тихо, как после свадебного перепоя.
Котенок согласно мяукнул.
— Что-то мрачновато стало тут в последнее время, ты не находишь? По мне, пахнет чем-то нехорошим. Я бы даже сказал, что воняет, как у черта на поминках!
Котенок не успел согласиться или опровергнуть это утверждение, поскольку монах тотчас заорал:
— О, друг Клавдиус, слава щепке Креста Господня, хоть одна живая рожа на весь этот вшивый городишко! Иди, хлебни из бурдюка, а то мне перемолвиться не с кем, кроме этой божьей животины, но она огорчительно бессловесна!
Котенок обиженно мяукнул, но монах уже приветственно колотил мельника по спине. Тот воспринял встречу без особого энтузиазма: затравленно озирался, а на лице была написана тоска, как у душегубца в преддверии оплодотворения мандрагоры посредством повешения.
— Ну, чего ты молчишь, как лошадиной мочи в рот набрал? — возмутился монах. — Что вы сегодня все попрятались мышами в подпол? Всё потому, что приехали какие-то…
— Тсс! — Мельник сделал такие страшные глаза, что непонятно, как они не выпали на грязную мостовую. — Тихо, святой отец…
— Ну, приехали, ну, хорошо, может, погода исправится — а то дождь из дохлой рыбы не входит в число моих любимых природных явлений… Нам-то что с того, что инквизиторы приехали? Побудут и уедут.
— Строгие они и на вид неприступные, — пожаловался мельник. — А еще, говорят, недовольны. Мол, в ратуше места мало и свинарник…
— Вот подлецы! — искренне возмутился Игнатий. — Бесовы дети. Зал ратуши им не нравится! Мне бы, поди, понравилось — места-то побольше, чем на чердаке у корчмаря!
— Наверное, мне конец, — продолжал мельник. — Я ведь только оптические стекла купил, а народ говорит — еретик и богохульник… Вот вы верите мне, святой отец, что я не чернокнижник?
— Я — верю, — сказал Игнатий. — На, выпей и успокойся. Мельник хлебнул из бурдюка, вытер губы.
— Вы-то верите, а они не поверят, — сказал он. — Говорит, лекарь уже донес инквизиторам. На меня.
— Лекарь? — приподнял бровь Игнатий. — Вот те как! Хм. Ну ты не печалься, хочешь, я тебе индульгенцию дам?
— Зачем мне индульгенция, — махнул рукой мельник. — От костра не спасет.
— Ну, как хочешь… —
— Спасибо, — вздохнул мельник. — Когда меня сожгут, я предъявлю ее Господу Богу. А знаете, святой отец, я бы вам не советовал ходить здесь по улицам да орать то, что вы обычно орете… Не ровен час и вас в инквизиционный трибунал загребут…
— О! — Доминиканец даже хрюкнул от восторга. — Кто это меня загребет? Я ж священнослужитель!
— А не скажите, — мрачно заметил мельник. — Говорят, в Риме какого-то монаха сожгли. Тоже про звезды орал.
— Так ведь его не за звезды, а за ересь и колдовство! — наставительно произнес Игнатий. — А меня-то за что?
Мельник ничего не ответил, только покачал головой и направился дальше. Игнатий развел руками и посмотрел на котенка грустно, будто говоря: видишь, мол, какие люди пугливые пошли…
И они вдвоем направились дальше по улице, в корчму, где их поджидала новость: поэта и свободолюбца Петриуса забрали стражники.
В городскую тюрьму бросили.
Пытать, говорят, будут.
Городская тюрьма только что и называлась гордо, а на самом деле была обычным хлевом с несколькими стойлами. Игнатий на своем веку повидал столько подземелий и темниц, что называть этот сарай тюрьмой почитал оскорблением.
Напоить стражу из бурдюка, с которым монах не расставался, весельчаку и балагуру не составило особенного труда. И на рассвете он, вытащив ключи у разморенного ветерана боев с городскими шлюхами и воришками — а более грозных преступников эта тюрьма досель не знала, — проник в коридор. Найти поэта было несложно — он кулем валялся за ближайшей решеткой. Ключи от камеры нашлись на связке.
Монах вошел в клетушку, с трудом встал на колени над бездыханным телом. Пшеничные волосы свалянным комом закрывали избитое, опухшее лицо.
— Эй, Петриус, друг мой! Ты жив? — обеспокоенно спросил монах. — Может, глоток доброго винца, бедолага? Кто ж тебя так, болезного?
Поэт захрипел. С трудом поднял голову, застонал. В глазах плескалась боль.
— Я пел… пел… тут они… пи-ить…
Игнатий не мешкая опрокинул в разверстый рот свой бурдюк, обильно орошая животворящей влагой запекшиеся губы страдальца. Петриус сделал длинный глоток, приподнялся и уже более осмысленно посмотрел на монаха.
— Что ты пел?
— А хрен его знает, — ответил поэт, мрачно потирая башку. — Вроде «порванная юбка, ты моя голубка…». Корчмарь по роже съездил, помню… Да, правильно, я ж на его дочку лез. А там, в бурдюке, ничего не осталось?
— Нет, — грустно сказал Игнатий, для верности потряся его над тухлой соломой.
— С-сволочи… Я пел о свободе, о свободе общения с девками, а они — в тюрьму… Я что, много у корчмаря посуды побил?
— Да, наверное, изрядно, — хмыкнул монах. Слава щепке Креста Господня, здесь, похоже, дело было чисто. Петриуса-свободолюбца загребли как пьяницу и дебошира, а значит, скоро выпустят, точнее, выпнут под зад из этого слабого подобия застенков…