Фараон Эхнатон
Шрифт:
— Эйе, не объяснишь ли мне, что это делается с его величеством? — жизнь, здоровье, сила!
Эйе безмолвно покачал головой. Разве сам Хоремхеб понимает хуже, что делается с его величеством? И в то же время старый семер чувствовал, что военачальник пытается завязать откровенный разговор. Его, несомненно, что-то тревожит. Эйе очень хотелось бы знать, что это за тревоги. Очень бы хотелось! Но слов поощрения Хоремхеб не услышит. Эйе будет только и только слушать… Молчать и слушать…
«…Старая лиса — всезнайка. Но делает вид, что только-только народился на свет. Эйе много потрудился на благо фараона. Его советы
Хоремхеб отпил глоток вина:
— Меня беспокоит его здоровье…
— Меня тоже, уважаемый Хоремхеб.
— Нельзя ли убедить его величество, чтобы больше предавался отдыху, нежели государственным делам?
— Мне это не удалось. Попробуй ты.
«…Значит, молчишь, Эйе?.. Что же, попробуем с другого конца. Пощекотал тебя под мышками — ничего не вышло. А что, ежели попробовать пятки?..»
— Уважаемый Эйе, ее величество Кийа очень всем понравилась в день раздачи наград.
— Да?
— Очень, очень! Она держалась с подобающим величием и очень даже скромно.
— Что же, Хоремхеб, скромности у нее не отнимешь.
— Она была неимоверно ярка в своем пурпурном одеянии, и золотой урей к лицу ей.
— Справедливо, Хоремхеб, справедливо.
«…Этот семер стоял чуть ли не у колыбели Нафтиты. И он вовсе не чужой старой царице Тии. И он приложил немалое усилие к тому, чтобы его величество стал тем, кем является сейчас. Он всегда соглашался с его величеством, при любых обстоятельствах, неизменно утвердительно кивал ему. Поддакивал. Но надо отдать справедливость этому Эйе — ни один суд не выявит его причастия ни к одному делу: ни к худому, ни к доброму. Ведь это надо суметь! Надо обладать для этого особым характером!..»
— Со всех сторон, уважаемый Эйе, я слышал одно: его величество сделал свой выбор! Его величество остановил свой взор на достойнейшей!
— Возможно, Хоремхеб, возможно.
— Родить шесть девочек и ни одного мальчика — это тоже никуда не годится! Несчастная Нафтита, уединившаяся в Северном дворце, должна понимать это.
— Разумеется, разумеется.
— Его величество день и ночь мечтал о сыне. Любя ее.
— Да, да, да…
— Но сына так и нет…
— Да, да, да…
— Его величество сделал свой выбор…
— Он сделал. Сделал свой выбор, Хоремхеб.
Эйе предложил гостю кусок поджаренного мясаг воистину львиный кусок: огромный, ало-коричневатый, чуть с кровью, исходящий дымком. У Хоремхеба разгорелись глаза, как у зверя, пересекшего Восточную пустыню.
— Клади, уважаемый Эйе, так и быть — клади.
Огромный слуга осклабился и по знаку Эйе ловким движением высвободил вертел. Мясо шлепнулось на огромное глиняное блюдо.
— Возьми себе этой заморской зелени. Ее привезли мне с острова Иси. Ее, говорят, хетты обожают.
— А чего только они не обожают?! — спросил Хоремхеб. — Они все сжуют. Как ни говори, а все-таки — азиаты. Хотя и чуть получше и почище этих жителей Ретену и вавилонян.
— Митаннийцы тоже любят зелень.
— Да. Она у них пахучая. Чуть
— И даже горькая имеется.
— Ты меня убедил. Эйе: беру себе этот сноп зелени. Если только превращусь в телка — грех на твоей душе.
Они выпили за здоровье его величества, за процветание великого дома в Ахетатоне и всего Кеми. Хоремхеб сказал несколько слов, а Эйе — в три раза больше и цветистее. Словно за спиной их стоял сам фараон или главарь его соглядатаев — Маху. Поразмысливши, Хоремхеб разразился похвальным словом, обращенным к земному божеству. Эйе слушал его, набравшись терпения (этого у него хватало).
— Верно, Хоремхеб, верно, — поддакивал он.
Хоремхеб, распалясь, стал превозносить военные начинания его величества, которых, как полагал про себя военачальник, вовсе не существовало, если не считать позорного отступления в Азии, в Ливийской пустыне и Эфиопии. Что же, собственно, остается? Военные парады на дворцовом плацу?
Эйе прикинулся несмышленым барашком. Он все кивал да кивал, попивая вино. Только раз вставил слово в нескончаемую речь Хоремхеба. Гений фараона недосягаем и необозрим, говорил Эйе. Но лучшее из творений — армию — воистину увековечил ратными подвигами…
— Чем? — спросил настороженно Хоремхеб.
— Подвигами.
— Какими, Эйе?
— Ратными. Ратными.
У военачальника вздулись на шее жилы. Покраснел и раздавил на зубах кость. Эйе даже вздрогнул от хруста.
«…Эйе издевается. Явно издевается. Только — над кем? Над его величеством или надо мною?..»
— Эйе, под ратными подвигами твой светлый и глубокий ум разумеет отступления?
— И отступления тоже.
— Такое беспорядочное бегство, Эйе?
— А почему бы и нет?! Если нет другого выхода.
— Оставление своей земли врагу, Эйе?
— Да.
— И скота, Эйе?
— К сожалению, да.
— И людей, Эйе?
— Все бывает, Хоремхеб, все бывает. Только величайший человек, превосходящий умом его величество, мог бы охватить единым взором его деяния, кои суть наши победы.
«…Здесь определенно кто-то сидит. В этих кустах. Или за занавеской, скрывающей дверь. Иначе невозможно черное называть белым. Не иначе как Эйе задумал подвох. Но какой? И к чему? Чтобы навредить мне?»
Сумерки, сумерки надвигались. Эйе приказал принести светильников. Тех, что покрупнее. Алебастровых. Не столько для того, чтобы усиливать свет, сколько для обогрева: он не любил прохладу месяца паони. Лучше — эпифи, со зноем, пряными запахами лугов и полей, скрипом телег, увозящих урожай. В месяц эпифи можно пустить в ход опахала, холодное пиво прогонит зной. А паони требует теплых одеяний, ночи слишком прохладные, а со стороны Дельты веет настоящим холодом. Пусть паони чуточку лучше предыдущего — фармути. Все равно — оба плохи.
Три светильника поставлены вокруг обедающих. С ними пришел уют. И тепло. Хоремхеб попросил, чтобы светильники поставили подальше от него. Ему не только не зябко, но просто жарко. Огонь в достаточном количестве содержится в вине. Для чего светильники?
Эйе обложился мерлушковыми шкурами. Укрыл ноги шкурой леопарда.
— Человек должен беречься в месяцы фармути и паони, — сказал он.
Хоремхеб весело добавил:
— И в эпифи — от зноя, и в тот — от воды, и в хойяк — от болезней легких. Словом, весь год!