Фараон Эхнатон
Шрифт:
Он был совсем небольшой. Точнее, большой отрок. Телосложением. Ростом. «… О, Кеми многострадальный! Те, которые опора тебе, сами нуждаются в крепкой опоре…» Нефертити видела его — своего зятя — во весь рост С головы до ног. От тонких ног до хрупких плеч…
— Нафтита, — прошептал он.
— Слушаю…
— Ты — великая царица.
Ей стало смешно.
— Откуда ты это взял, Семнех-ке-рэ?
Но ему было не до смеха. Он сказал:
— Несмотря ни на что, ты любишь его величество!
Нефертити сказала твердо, решительно:
— Мы
— Воистину, Нафтита!
Он поклонился ей. Церемонным поклоном. Каким кланяются только истинной и великой царице.
Просьба Джехутимеса
В поздний час, когда лавка Усерхета обычно пустует, неожиданно заявился… Как бы вы думали — кто? Сам Джехутимес. Начальник ваятелей. Любимец его величества. Зашел один. Без друзей. В этот очень поздний час.
Первейший закон лавочника: ничему не удивляться. Мало ли кому вздумается забрести к нему? В лавке — вкусная еда. Здесь — красивейшие девушки. Здесь каждого почитают. Здесь внимание, услужливость крайняя. Не важно, что сменилась в городе первая стража. Не важно, что звезды устало светят. Небесное вращение идет своим чередом. Земная жизнь — своим. Что же до Усерхета, — он может и вовсе не спать. Прикорнет на час — и отдохнул. Так он провел всю жизнь и достиг уважения. Некоторого богатства. Собственными трудами и стараниями. И голова у него — своя. Он всегда думает ею. Без посторонней помощи…
Лавочник встретил ваятеля радушно. То горбясь в поклоне, то выпрямляясь с улыбкой.
— Я работал целый день, — сказал Джехутимес. — Я работал, и глаза мои не видели ничего, кроме камня. Даже и не заметил, как ушли мои помощники.
— Разве они не простились с тобой?
— Возможно… Я ничего не слышал…
— Как это так? — Лавочник был изумлен. Как это человек может ничего не слышать и ничего не видеть, погруженный в работу? Разве так работают?
— Всякое бывает, Усерхет. Вот иду и думаю: зайду-ка в лавку, — может, найдется кусочек гуся у доброго хозяина?
Лавочник усадил Джехутимеса. В лавке было совсем пусто, если не считать некоего мужчину, доедавшего ужин. То был рослый, средних лет человек. На вид — крепыш. На вид — самый обвгкновенный крестьянин, который месит грязь на поле своем. Под палящими лучами. Обвязав голову льняным платком. И месит, и месит, и месит грязь…
Откуда этот усталый с дороги и не успевший помыться крестьянин?.. Джехутимес, признаться, рассчитывал, что нынче, в это позднее время, сумеет поговорить с Усерхетом с глазу на глаз.
Лавочник сообразил, в чем дело. Его профессия — явная и тайная — научила его читать в душах, догадываться о большом по незначительным признакам, увидеть то, что неведомо другим. И он поспешил с разъяснениями:
— Досточтимый Джехутимес, этот человек, поедающий мясо с превеликим удовольствием, —
— Ипи?
— Да, так же, как начальника царских покоев. Однако этот Ипи живет много хуже того Ипи.
— Наверное, Усерхет, наверное, — согласился ваятель.
— Да что я говорю?! Этот Ипи ест глину и песок. А того Ипи, царского, грязь не касается, даже золоченой обуви.
— Возможно, Усерхет, возможно.
— Да что я говорю, Джехутимес?! Этот Ипи спит на соломе, и блохи пьют из него кровь и зимой и ла том. А тот, царский Ипи не знает, что такое блоха — ездят ли на ней верхом или же охотятся за нею в камышах!
— Пожалуй, это так. Пожалуй.
— Да что я говорю, Джехутимес?! Этот Ипи привык слушать музыку своего живота. А тот Ипи услаждает слух свой только арфой, только флейтой, только пением голосистых певцов и певиц!
— Все может быть, Усерхет.
Лавочник не на шутку распалился. Он сжал кулаки. Жилы на шее его вздулись. Пот выступил от напряжения у него на лбу.
— Да что я говорю, Джехутимес?! Не только это! Ипи и вся его семья ест грязь и молотый камень, который стачивает зубы. А тот Ипи угощает свою семью дикой уткой, куропаткой и мясом домашней птицы.
Джехутимес молчал.
— Да что я говорю?! Смотри, сколько детей у этого Ипи! — И лавочник начал счет: — Уа, сон, хемет, афт, туа, сас, сехеф…
— Сесенну, — подсказал крестьянин.
— Да! Сесенну!.. Восемь, восемь, восемь! Восемь ртов. Восемь желудков. И все хотят есть. Хотят хлеба. И мяса. И жира. — Усерхет обратился к крестьянину: — Ипи, поклонись этому великому господину, который ежедневно видит царя, как ты меня сейчас.
Ипи встал, сделал шаг вперед и чуть было не расшиб в поклоне лоб.
— Великий господин, — сказал он, — все, что говорил Усерхет, — истинная правда. Пять десятилетий я живу на свете. Конечно, это удивительно, что я живу. О чем это говорит? О том, что живу. А еще? О том, что человек — существо препротивное, Он может жить. Он создан только для этого. Набей желудок любым дерьмом — и ты будешь существовать. Мы собираем целый день травы. Всей семьей. Мы собираем крапиву. Мы собираем траву миу и траву уму. Мы собираем даже уад-уад, от которой дохнут мухи.
— Что это за травы? — спросил ваятель. — Я не слыхал о них ни плохого, ни хорошего.
Крестьянин пояснил:
— Это так называем мы, неграмотные люди. Они растут на болотах. Наш просвещенный хаке-хесеп смеется, когда слышит эти слова. Он прибыл к нам из Мен-Нофера. Этот город славится своей ученостью испокон веку. И наших трав не разбирает… Но я совсем не о том, господин великий. Если бы твоя милость снизошла на нас и ты бы выхлопотал для меня пол-аруры земли. Рядом с моим полем есть такой свободный участок. И мы с семьей кое-как прожили бы свой век. Не умерли бы с голоду.