Фартовый человек
Шрифт:
Он снова вытащил жеваные листки. Люди в комнате и без того-то следили за каждым его движением, а при виде листков страшно напряглись. Бореев опять расправил бумажки, даже прогладил их ладонью на подоконнике, затем позвал:
– Ангелина.
Девушка с огромными глазами на очень узком лице медленно приблизилась и остановилась возле Бореева. Он отдал листки ей.
– Здесь новая версия роли. Я решил, что Марион будет дочерью шерифа, вопреки легенде. Это усилит драматический эффект и придаст действию больший накал, потому что возникнет разрыв между стремлением к возлюбленному и стремлением к отцу. Но здесь не только любовь и долг будут бороться, здесь большее брошено на чашу весов, здесь справедливость восстанет
Он хлопнул в ладоши.
– Предлагаю начать с эпизода, когда шериф изгоняет Робина из его владений.
Без предварительных объяснений Ольга вряд ли поняла бы, про что играется эпизод, потому что в нем было много немых сцен, когда все собирались, например, в гимнастическую пирамиду и застывали, держа на плечах девушку в развевающейся хламиде. Эта девушка символизировала мечту о справедливости.
В спектакле Робин Гуд, потерявший свой замок бедный рыцарь, восстает против шерифа – угнетателя простого народа. Сперва Робин Гуд пытается помочь беднякам, отбирая богатства у толстосумов и раздавая деньги неимущим. Но скоро он понимает, что это лишь капля в море, и начинает искать другие пути. Ему хочется сделать счастливыми всех добрых людей без исключения. Возглавив революционное движение, Робин Гуд свергает шерифа и устанавливает в Ноттингаме крестьянскую республику.
Марион, дочь шерифа, сперва презирает Робина Гуда за его дружбу с крестьянами, но потом, влюбившись в него, отрекается от своего дворянского происхождения. (Совершенно как в фильме «Уплотнение».) В конце концов Марион окончательно уходит от отца к своему возлюбленному, в лагерь революционных масс. А к Ноттингаму уже движутся войска принца Джона…
В финальной сцене шериф тайно пробирается в лес и умоляет дочь оставить Робина Гуда, пока не стало слишком поздно, но Марион с презрением отвергает все низменные доводы и уходит навстречу верной гибели – и бессмертию.
Когда после пантомимы наступил черед эпизодов с разговорами, смотреть стало интереснее. Ольга сидела, притихнув, на том самом подоконнике, где до нее курил молодой человек.
Бореев изображал самого шерифа. Он преобразился в рослого, наглого человека с широкими плечами. Каким образом Бореев создал у зрителей такое впечатление, Ольга не поняла. У самого Бореева вовсе не было такой стати. Скоро адская сущность личности шерифа начала сказываться в каждом его движении, в каждой гримасе. Он извивался ужом, когда обращался к своей дочери в попытке очернить перед ней Робина Гуда, или вдруг надвигался острым, нервным плечом на своих приспешников (их изображали девушки, закутанные в длинные плащи с капюшонами) и требовал от них немедля сжечь бунтующую деревню. Лицо Бореева ни на миг не оставалось неподвижным, оно гримасничало и дергалось, как будто каждое произнесенное слово раздирало его внутренности резкой болью.
На несколько минут Ольга словно вошла в чью-то чужую жизнь. Такого с ней еще никогда не случалось, даже когда она слушала рассказы Доры или читала в газете рубрику «Суд идет!». Она не могла бы сказать, кем из персонажей себя ощущала: гордой Марион, храбрым Робином или коварным шерифом. Наверное, для нее существовала какая-то особенная, отдельная роль. Может быть, совсем неприметная. Но – лишь бы находиться там, а не здесь, – там, где бурлят страсти, о которых рассказывал Бореев!
Наваждение длилось, однако, совсем недолго. Внезапно Ольга вернулась назад, на подоконник, к самой себе, и тут ей стало по-настоящему страшно.
Она не могла дать себе ясного отчета в том, где находится. Какой-то коварный волшебник мановением платка поменял все, что окружало Ольгу. В считанные минуты исчезли мать и отец, любимая старшая сестра Дора и братья, красивый и храбрый Моисей, полоумный Исаак; пропали и самый городок с рекой и синагогами, мельница и тенистый сад, древний, как Эдем… Вокруг – незнакомцы в странных одеждах произносят странные речи, и не только здесь такое творится, не только в студии, но и за порогом, просто на улицах, в городе, на фабрике. Самый родной человек здесь – Фима. О чем же еще тут можно рассуждать, если роднее Фимы у Ольги никого нет!
Дьявольская жуть творящегося в студии окончательно открыла Ольге глаза на весь тот кошмар, в который она добровольно погрузилась, уехав из дома. В происходящем здесь, на репетиции спектакля «Робин Гуд», отражалась вся петроградская жизнь, только в сгущенном, концентрированном виде.
Вслед за страхом, как это часто случается, приползла с перебитым хребтом скука, и Ольга стала просто ждать окончания. Актеры и их жесты выглядели, с ее точки зрения, просто нелепо, глядеть на них сделалось так же неловко, как подглядывать за раздетыми.
Но всему приходит конец, даже этой невыносимой неловкости. Вдруг Бореев остановился, выпрямился, сбросив с себя личину шерифа и мгновенно перестав быть им (хотя длинный, расшитый фальшивыми блестками плащ на нем еще оставался).
Волшебство сразу исчезло, сцена распалась, как карточный домик, и все сделались вялыми, неживыми. Словно у марионеток обрезали нитки.
Ольгина скука быстро отступила. Ольге хотелось поговорить с красноармейцем Алешей, пройтись с ним до общежития, вообще прогуляться под руку.
Несколько студийцев избавились от костюмов, но расходиться не торопились – ждали еще чего-то. Может быть, чая. Бореев и парень, игравший Робина Гуда, ни с кем не простившись, вдвоем вышли из комнаты.
Скоро у двери позвонили (оказывается, у входа в помещение был приделан колокольчик!), и сразу вслед за тем в зале появилась приятная полная дама с меховой муфтой. Муфта была не по сезону, но дама держала там руки еще некоторое время после того, как вошла.
– Что вы звоните, как при старом режиме, Татьяна Германовна? – с улыбкой спросила Настя, направляясь к даме навстречу.
– Звоню, потому что я так воспитана, – ответила дама. Голос у нее был низкий, бархатный, как у певицы. Она наконец положила муфту и сняла пальто. – Я не привыкла стучать в дверь прикладом ружья или, того хуже, пинать ее ногами.
– Так ведь у нас вообще здесь не заперто! – засмеялась Настя.
Когда Настя смеялась, а это случалось редко, ее лицо преображалось, озарялось таким ясным светом, что поневоле хотелось улыбнуться в ответ. Татьяна Германовна тоже не устояла, расцвела улыбкой: