Фашист пролетел
Шрифт:
– Кадет-то?
Они молчали, он настаивал:
– И это будущее наших Вооруженных Сил?
– Замнем, - сказал Адам.
– Для ясности.
– Нет, Правилова права. Сажать их надо.
– Гитлер сажал...
Мазурок смотрел на Александра, как, отставив стакан, он подавляет спазмы, вызванные то ли ожогом, то ли уходящим куда-то вглубь подсознания расстройствами речевого аппарата.
– Жалко мне тебя. Ходу таким, как ты, у нас не будет.
– Почему?
– А не дадут. Ссышь против ветра!
– Мазурок возвел глаза на низкий потолок отреставрированной и заново побеленной лепнины с бело-голубыми рельефными лавровыми листами.
– Тогда уеду.
– Куда? Ты уже раз уезжал.
– Еще раз уеду. Туда же.
Стекла
– Там думаешь, дадут?
– Не дадут, уеду дальше.
Оба ужаснулись:
– Куда?
18
После Москвы осталось три копейки. Как раз на трамвайный билет.
Оторвав, он садится к окну. Он налегке. Чемодан в общежитии на Ленгорах. Но больше могучей сталинской высотки его в столице России поразил плакат:
Я отвергаю установленный порядок
В музее Льва Толстого.
Город такой маленький. Почему он так его стыдился? Даже мысленно назвать не мог. А ведь лучше звучит, чем, скажем, Харькiв. Населения уже за миллион. Скоро метро пророют. И не какой-нибудь Детройт: тысяча лет прошло в неподвижном пути из Азии в Европу. Заштатность? Но именно здесь в подполье состоялся первый съезд той самой партии, которая до неузнаваемости обезобразила страну и мир. Еврейское гетто омыло кровью берега реки, от которой осталось летописное название. ГБ здесь с грохотом разнес гауляйтера, а потом втихую умертвил Михоэлса. До того как прогреметь на весь мир, здесь тихо работал над собой Ли Харви Освальд. И это только верхушка айсберга. Что вообще он знает об этом городе тайн, кроме своей в нем маленькой истории?
"Семерка" съезжает под уклон мимо бетонных стен "Динамо", а справа на росистом радужном лугу пасутся коровы, фоном же буренкам - индустриальный горизонт. Слева направо, справа налево из пустого трамвая он перебирает виды: больница для сильных мира сего, где выходили вынутого из петли Адама, станкостроительный завод, реку Свислочь, парк, военная прокуратура и тюрьма, ателье индпошива "для господ офицеров", как говорил отчим, возвращавшийся оттуда в идеально подогнанных мундирах. А во всех окнах этого бастиона без вывески один и тот же портрет во френче и с козлиной бородкой, а справа "Лазня", которую баней никто не называет. Гастроном и кладбище, где успокоилась на веки бедная американка Рут. А дальше переезд, блочные дома, заборы, автобаза, маргариновый завод, и гипсовый, из-за ограды которого все так же тянет руку Ленин, маленький, как октябренок в кепке, предмет насмешек и оскорблений для пролетариев, с которыми столько лет Александру было по пути: за то, что глашатай светлого будущего указует на решетку, что самого за решетку посадили, как городского сумасшедшего, что выкрасили золотой краской, что занесло гипсовой пылью, как мельника... сейчас этот бедный карлик почти невидим за тяжелой августовской листвой. Архив, последнее место работы, и вот трамвай выезжает на дамбу, с высоты которой видно, как на горизонте долина, заросшая бурьяном, восходит к элеватору, похожего на мертвого слона. На склоне долины он пионером сажал липки, они принялись, и это куцее зеленое пятно отмечает возвращение в район заводов и фабрик. Раньше был Сталинским. Отчим пророчил - придет время, обратно переименуют, тогда как он, пятнадцатилетний почитатель "Ивана Денисовича" с запальчивым историческим оптимизмом доказывал, что оттепель необратима. Хрущева сняли, но и району имя Сталина не вернули. С отчимом они пока по нулям.
А впрочем, как поет Высоцкий:
Живите, как хотите,
Я уехал навсегда!
* * *
– Счастье ты мое! Гордость моя! У меня что, пахнет изо рта? А почему ты устраняешься? Хоть бы предупредил... Папа, как телеграмму получили, закричал: "Ну, теперь утру я нос однополчанам!" Кофейку? Мне девочки достали в зернах. Подумать только! Так и вижу тебя маленького у радио. Только объявили, что распахнул
Друзья, люблю я Ленинские горы...
А однажды в театре, в летнем, в Ораниенбауме, там дальше запретная зона была, заключенные подземные заводы строили, а я тебе снимала дачу, на сцену ты выбежал с косынкой: "Я - Игорь Мэй! Я - Игорь Мэй!" Артист такой известный был. Всегда ты рвался вперед, как будто больше других было надо. Когда Сталин умер, ты сказал: "Ленин умер, стал Сталин. Сталин умер, стал Маленков. А когда умрет товарищ Маленков, буду я!" И вот! Уже студент МГУ! Может, и вправду будешь? Каким-нибудь этаким? Шишкой на ровном месте? Ванночку? Да не смотрю я, не смотрю! Спинку потереть? Исхудал... Сейчас на рынок, откормлю перед Москвой. Попочка красивая. Так я боялась за тебя в детстве! Дело прошлое, но ты мне скажи... Тот старик, с которыми менялись вы монетами. Все у школы тебя караулил. Не изнасиловал тебя? В Москве, говорят, сексуалистов этих... Откуда в нашей стране вся эта грязь? Не иначе, как с западной литературой завелась. Начитались, и ...в жизнь воплотим! Ты в Москве ничего не подхватил? Возьмешь с собой туда мои вьетнамки - в душевую ходить. Полотенчико вот чистое. Пошла. Чего бы тебе хотелось? Яблочек, груш? Отдыхай, сыночек. Заслужил! Да! что у нас тут случилось! Кошмар! Мальчонка этот, из квартиры, что налево. Представляешь? Старушку зарезал. За рубль с мелочью. На вторую бутылку им не хватило: в подвале распивали. Он, еще один, а с ними соплячка-семиклассница. Как не помнишь? Сын библиотекарши? Солженицына нам читать давала? Большая, а сынишка маленький был, во дворе еще смеялись: "Гора родила мышь". А вот как обернулось. Ужас!
* * *
– Я же просил!
– возвышает он голос на стук.
– К тебе гости...
Дверь заперта на полотенце, он открывает. В красный свет к нему протискивается Алёна.
– Что случилось?
– Ничего...
Садится на край ванны. Тесно. От ее болгарской сигареты режет глаза. Наводя на резкость, он ощущает, как перегрелся увеличитель.
– Что за порнография?
– Не узнаешь?
– Я?
– удивляется она.
– Где это было?
– В этой ванне. Когда мои уезжали по грибы, не помнишь?
Она всхлипывает. На эмалированном краю они, как старик со старухой на разбитом корыте. Дверь распахивается. Мама смотрит сквозь дымный красный свет. И закрывает со словами:
– Думала, вы в кино ушли...
Он пинает каблуком чугун.
– Идём отсюда.
– В кино?
* * *
Горячие и голые. Нагие, но живые и прекрасные. Среди безбрежной блистающей воды. Дева облечена в солнце. Откинувшись на ребристую скамейку гидровелосипеда. Ноги расставлены неподвижными педалями...
Ржавое железо обжигает ступни, которые обхватывают самый нос понтона. Готовый к прыжку, он застывает. Запрокинувшись, глядит на искру самолета.
– Если меня бросишь, я умру. Ты слышишь?
* * *
В кассах "Аэрофлота" очередь, но в ней знакомый:
– В Москву поступил? Ну, повезло! Там все бурлит. Демонстранты, подписанты. Письмо Солженицына передавали по "Свободе". Не слышал? Съезду писателей, против цензуры. Мы тоже туда, а это, между прочим, мама, заслуженный врач. Но потом дальше, к сожалению...
– Куда?
– Когда сверху ломят десять лет за анекдот, а снизу начинают праздновать рождение Адольфа Алоизовича, не спрашивай, куда. Откуда!
– Лёва.
– Да, мама! Лёва девятнадцать лет молчит.
– Так помолчи еще немного!
* * *
Дома оставлять нельзя. Хранить в общаге невозможно. Далеко за городом он разводит на холме костер. Вокруг ни души. Сначала глянцевые фото. Потом бумаги. С опаленным лицом читает, и в огонь.
Всеочищающий!
Последними летят страницы о первых проблесках - еще город Ленинград, еще никто не умер, даже Сталин...