Фатальный Фатали
Шрифт:
А в ушах Фатали - слова барона Розена: толстые губы, одутловатые щеки, багрово-красные генеральские погоны; пунцово-алое и желтое-желтое, но как похожи их головы!
– По-моему, - это Одоевский, - вы не могли их прочесть тогда!
И о том же - читал или нет?
– говорили с Бестужевым.
– Ууххх, как холодно!
– Дрожь передается и Фатали. Малярийному комару очень по душе кровь ссыльных.
"Впивайтесь, впивайтесь!..." - император шлепнул по руке - меж рыжих волос запутался безобидный северный братец южного малярийного комара; смельчак - испробовать царской крови! Шлепнул, а потом вывел размашистым, но четким почерком резолюцию, как
Неужто это Бестужев? И так близко! Потрясен и Бестужев: уж где-где, а здесь и не мыслилось прежде, что придет день, - и он вчитается в иноязычные строки о Пушкине; что-то новое, другими глазами, иной душой; и далекое и близкое. Если б доверились Фатали, и он бы смог прочесть стихи северного собрата! А те, кто, "съев волчье сердце", пошли в декабре на падишаха, и представить не могли себе! Чтоб иноязычные? чтоб иноверцы?!
– Барон, если помните, всегда восторгался, что письма из Тифлиса и в Тифлис из Петербурга приходят за одиннадцать дней!
– Почта! Да разве можно такое по почте?!
– Прочти я те стихи, может, и поэма была б другая!
– Полно скромничать! Вы можете гордиться своей поэмой! А что касается тех стихов, боюсь, обожгли б себе руки, попадись те листки к вам!
– Как вы могли - знать и не показать! Я догадался потом, как вспомнил выражение вашего лица, когда ба рон Розен спросил вас: "Вы читали стихи на смерть Пушкина?" И когда, уже зная о тех листках, да, да, я много дней ходил с обожженными пальцами (что пальцы? горело нутро!), заново просмотрел ваш перевод моей поэмы, сначала, не скрою, удививший и испугавший меня!
– Вы ж были наивны, Фатали! Да и прошло-то ведь всего три года, как вы пришли на службу к барону.
Как рассказывает благовоспитанный и добрейше-милейший - таковы невосточные востоковеды, как правило, краснощекие, стыдливые, с седой треугольной бородкой, позволяющие себе лишь изредка, но непременно безадресно браниться: "Это черт знает что!" - востоковед Адольф Берже:
в мае тридцать седьмого года была предпринята карательная ("ну, зачем?!" - вычеркнул!) экспедиция в Цебельду под личным начальством главнокомандующего, в свите которого находились Мирза Фет-Али и причисленный к Грузинскому гренадерскому полку Бестужев, пользовавшийся особенным расположением барона Розена (обожал государственного преступника!). По приведении в покорность цебельдинцев (три повешенных на пятачке сельской площади и двадцать убитых, - но не писать же об этом!) отряд возвратился в Сухум, где его уже ожидали суда, на которых он должен был отправиться к мысу Адлер для наказания горцев. (И горец о том знал! Знал, когда целился и когда нажал курок!) За три дня до отплытия в море Бестужев - в числе других - обедал у барона Розена, который между прочим спросил его:
– Вы читали стихи на смерть Пушкина?
– Бестужев растерялся: читал ли он!! За столом оцепененье, застыли. Барон - он-то читал! не могли его из Санкт-Петербурга не уведомить!
– быстро поправился, глядя невинными глазами на Бестужева: - Ну да, стихи нашего Фатали.
Отлегло!
– ...наш
"Что же вы раньше мне не сказали, Фатали?" "А вы? Что же вы скрыли от меня?!" - Фатали знает: ходят листки по рукам! Но как достать? Спросил у одного: "Вы случайно не слышали?..." Тот оловянно уставился на Фатали и повел плечами. Еще у одного. Тот оживился: "Что? Какие? Покажите?!" Не к самому же барону идти?!
Спросить у Бестужева! Но как? Если бы желал, мог бы сам: поздней весною или ранней летней порой.
– А где оригинал?
Боюсь, что не поймете.
– Я не пойму? Ваш, можно сказать, ученик?! и продекламировал: ("Почему именно эти стихи? Я понял лишь потом, когда прочел поздним летом или ранней осенью те листки!...") - "Гечме намерд кюрписиндан, кой апарсын чай саны! Ятма тюлкю далдасында, кой джирсин аслан саны!"
Будь здесь Адольф Берже (а ведь рассказывал с чьих-то слов, ибо юн был в те годы, девятый ему пошел тогда), тут же перевел бы, ибо сидел бы рядом с бароном: "Не ходи через мост лукавца, пусть лучше быстрина унесет тебя. Не ложись в тени лисицы, пусть лучше лев растерзает тебя!"
– Но я написал на фарси.
– Почему?
– сник Бестужев.
– У вас же у самих прекрасная поэзия!
– И снова продекламировал: "Чах дашы, чахмах дашы, аллах версии ягышы!" - И сам же перевел (Адольф Берже мог на минуту отвлечься: его внимание привлекли бы матросы, чинившие паруса).
– "Кремышки, камышки, дай бог вам умыться дождя!" Да-а! Надо было вам, Фатали, на своем языке написать!
– И тут же, чтоб сгладить упрек: - С вашим языком, Фатали, как с французским в Европе, можно пройти из конца в конец всю Азию, весь Восток! Ну да ладно, не огорчайтесь, в другой раз напишете на своем.
На первых же словах поэмы: Не предавая очей сну, Бестужев запнулся, потрясенный: это ж и его слова к брату, когда узнал о смерти Пушкина: "Я не сомкнул глаз..."
Не предавая очей сну, сидел я в темную ночь...
– Фатали, дайте мне перо!
– и стал править, шевеля губами, вчитываясь в текст.
– Чуть-чуть иначе.
Не предавая очей сну, сидел я в темную ночь и говорил своему сердцу: О родник жемчужин тайн! Отчего забыл песни соловей цветника твоего? Отчего замолк попугай твоего красноречия?
Бестужев знает: попугай в восточной поэзии образ высокого искусства.
Взгляни кругом, - наступила весна, и все растения красуются юною прелестью, словно девы! Берега ручейков, бегущих по лугу, подернулись фиалками. Огнистые почки розы вспыхнули в цветниках. Готово облако обрызнуть - не оросить!
– цветник дождем, а ветерок - не зефир!
– отдать ему свое благоухание. Все теперь наслаждается и веселится, распростившись с печалью. Все, кроме тебя, мое сердце... Откуда же теперь печаль твоя? Не знаю, для чего ты теперь стенаешь и сокрушаешься, как плакальщица похоронная?
Фатали молча наблюдает; Бестужев работает, сложив ноги на стуле, старая привычка, исправив, шепчет, чтоб постичь музыку стиха.
Отвечало сердце: "Товарищ моего одиночества, оставь меня теперь самому себе. Если бы я... не ведало, что за вешним ветерком дуют вихри осенние, не бурный вихрь осени!
– о, тогда я перепоясал бы мечом слова стан наездника поэзии на славную битву. Но мне знакомо вероломство судьбы и жестокость этой изменницы! Я предвижу конец мой!
– Оторвался от листка: