Федотка. Из романа "Поднятая целина"
Шрифт:
Дед Щукарь подозрительно сощурил глаз:
– Брешешь ты, чертов Грач! Что-то я тебе веры никак не даю… Ну откуда ты можешь знать, что и зараз артистам выволочку делают? В городах ты тридцать лет не был, дальше хутора и носа не кажешь, откуда ты все могешь знать?
– У меня же родной племянник в Новочеркасском живет, он и сообщает в письмах про городскую жизню, – заверил Антип.
– Разве что племянник… – снова заколебался дед Щукарь и тяжело завздыхал, посумрачнел лицом. – Вот какая закавычка, Антипушка… Оказывается, рысковая это штука, артистом быть… И на самом деле – ежели там до смертоубийства доходит народ, то это мне вовсе ни к чему. К едрене-фене с такой веселой жизней!
– Вот я тебя на всякий случай и упреждаю.
– Старуха тут ни при чем, – сухо ответил дед Щукарь. – Не ей же в случае чего будут бока мять. Чего же я с ней буду советоваться?
– Тогда решай сам. – Антип поднялся с земли, затоптал цигарку.
– Мне спешить некуда, до зимы ишо далеко, да, признаться, и жеребцов бросать жалко, и старуха одна заскучает… Нет, Антипушка, пущай, видно, артисты эти без меня обходятся. Будь они прокляты, эти легкие заработки! Да и не такие уж они легкие, ежели всурьез подумать. Ежели тебя каждый день будут молотить чем попадя, а милиция, вместо того чтобы заступиться, сама будет кулаки на тебе пробовать, – покорнейше благодарю! Кушайте эти вареники сами! Меня сызмальства кто только не забижал! И гуси, и бугаи, и кобели, и чего только со мной не случалось. Даже до того дошло, что дитя подкинули. Это как, по-твоему, приятность? Да чтобы меня на старости лет в артистах убили или какой-нибудь телесный член мне вывернули наоборот – покорнейше благодарю! Не желаю, и все тут! Пойдем, Антипушка, лучше на собрание, там дело надежное, веселое, а артисты пущай сами про себя думают. Они, видать, все молодые, черти, здоровые. Их почем зря лупят, а они, небось, от этого только толстеют. А мое дело стариковское. Даром, что там харч богатый, а ежели меня как следует отдубасить разика два, то я и душу богу отдам. На черта же мне этот скоромный кусок нужен в таком разе? Эти дураки, какие бедных артистов бьют, у меня его из глотки живьем вынут. Не желаю быть в артистах, и больше ты меня не сманивай туда, черный дьявол, и не расстраивай окончательно и бесповоротно! Ты вот только что рассказал походя, как артисту ухо откусил какой-то безумный дурак, и как ему ногу вывернули, и как его били, а у меня уже и уши болят, и ноги ломит, и все кости ноют, будто меня самого били, кусали за уши и волочили, как хотели… Я на эти зверские рассказы ужасный нервный, все одно как контуженый. Так что ты иди, за-ради бога, пока один на собрание, а я трошки отдохну тут, успокою себя, настрою свои нервы, а тогда и пойду Дубцову отлуп давать. А зараз я не могу, Антипушка, выступать, у меня мелкая зыбь по спине идет и в коленях какое-то дрожание, какая-то трясучка, чума ее забери, встать твердо на ноги не позволяет…
Щукарь начал свертывать новую папироску. И на самом деле руки его дрожали, со свернутого желобком клочка газетной бумаги сыпался крупно покрошенный табак-самосад, лицо слезливо морщилось. Антип с притворной жалостью поглядел на старика:
– Не знал я, дедушка, что ты такой чувствительной души, а то бы я тебе не рассказывал про горькую жизню артистов… Нет, дедок, не гож ты в артисты! Сиди на печке и не гоняйся за длинным рублем. Да и старуху тебе оставлять надолго негоже, пожалеть ее старость надо…
– То-то она возликует, когда скажу ей, что из-за нее я отказался ехать в артисты! Благодарностев мне от нее будет – несть конца!
Дед Щукарь умильно улыбался, покачивал головой, предвкушая то удовольствие, какое получит сам и доставит своей старухе, сообщив ей столь приятную новость. Но над ним уже нависала гроза…
Не знал старик о том, что верный его друг, Макар Нагульнов, полчаса назад снарядил одного из парней к Щукаревой старухе со строгим наказом – немедленно явиться в школу и под любым предлогом увести старика домой.
– А легка на поминке твоя старая! – улыбаясь уже в открытую, сказал Антип Грач и довольно крякнул.
Дед Щукарь поднял голову. Словно мокрой губкой кто-то стер с его лица блаженную улыбку! Прямо на него
– Язви ее… – растерянно прошептал дед Щукарь. – Откуда же она, окаянная, взялась? То лежала хворая, головы не подымала, а то вот тебе, сама собой жалует. И за какой чумой ее несет нелегкая?
– Пошли домой, дед, – голосом, не терпящим возражений, приказала старуха своему благоверному.
Дед Щукарь, сидя на земле, словно околдованный, смотрел на нее снизу вверх, смотрел, как кролик на удава.
– Собрание ишо не кончилось, милушка, и мне выступать надо. Наше хуторское начальство усердно просило меня выступить, – наконец-то тихо проговорил он и тут же икнул.
– Обойдутся без тебя. Пошли! Дома дела есть.
Старуха была почти на голову выше мужа и вдвое тяжелее его. Она властно взяла старика за руку, одним движением легко поставила его на ноги. Дед Щукарь пришел в себя, гневно топнул ногой:
– А вот и не пойду! Не имеешь никакого права лишать меня голоса! Это тебе не старый режим!
Не говоря больше ни слова, старуха повернулась, крупно зашагала к дому, и, влекомый ею, изредка упираясь, семенил рядом дед Щукарь. Весь вид его безмолвно говорил о слепой покорной судьбе.
Вслед ему смотрел и беззвучно смеялся Антип Грач. Но, уже поднимаясь по ступенькам крыльца, он подумал: «А ведь, не дай бог, подомрет старик, скучно без него в хуторе станет!»
Глава XXIII
Как только в школе не стало деда Щукаря, собрание приняло совсем иной характер: по-деловому, не прерываемые внезапными взрывами смеха, зазвучали выступления колхозников, обсуждавших кандидатуру Дубцова, а после того как неожиданно для всех выступил кузнец Ипполит Шалый, – на собрании на несколько минут впервые установилась словно бы предгрозовая тишина…
Уже все кандидатуры подавших заявления о вступлении в партию были всесторонне обсуждены; уже все трое открытым голосованием были единогласно приняты кандидатами в члены партии с шестимесячным испытательным стажем, когда слова попросил старик Шалый. Он поднялся с парты, стоявшей вплотную к окну, прислонился широкой спиной к оконной притолоке, спросил:
– Можно мне задать один вопросик нашему завхозу Якову Лукичу?
– Задавай хоть два, – разрешил сразу весело насторожившийся Макар Нагульнов.
Яков Лукич нехотя повернулся к Шалому. На лице у него застыло напряженное, ожидающее выражение.
– Вот люди вступают в партию, хотят не возле нее жить, а в ней самой, вместе с ней делить и горе и радость, – приглушенным басом заговорил Шалый, не сводя выпуклых черных глаз с Якова Лукича. – А почему ты, Лукич, не подаешь в партию? Хочу я у тебя крепко спросить: почему ты отстаиваешься в сторонке? Или тебя вовсе не касается, что партия как рыба об лед бьется, тянет нас к лучшей жизни? А ты – что? А ты от жарких делов норовишь в холодке отсидеться, ждешь, когда тебе кусок добудут, разжуют и в рот положат, так, что ли? Как это так у тебя получается? Интересно у тебя получается и очень даже наглядно для народа… Для всего хутора наглядно, ежели хочешь знать!
– Я себе сам кусок зарабатываю и у тебя ишо не просил, – живо отозвался Островнов.
Но Шалый властно повел рукой, будто отстраняя этот никчемный довод, сказал:
– Хлеб себе на пропитание можно добывать по-разному: надень сумку через плечо, иди христарадничать, и то с голоду не помрешь. Но не об этом я держу речь, и ты, Лукич, не вертись, как уж под вилами, ты понимаешь, об чем я говорю! Раньше, в единоличной жизни, ты на работу был злой, по-волчьему, без упуска, хватался за любое дело, лишь бы копейку лишнюю тебе где-нибудь сшибить, а зараз ты работаешь спустя рукава, как все одно для отвода глаз… Ну, не об этом речь, ишо не пришла пора отчитываться тебе перед миром за свою легкую работу и кривую жизню, подойдет время – отчитаешься! А зараз скажи: почему ты в партию не подаешь?